«Молодец» поворачивается к нам, дует себе на руки через вязаные рукавицы. Лицо его посерело, губы стали меловыми.

— От этого мороза с ума можно сойти.

Когда мы уезжали, нас как на крыльях несла звенящая медью музыка. Председатель совета произнес прекрасную речь. Командир полка высокопарно говорил о победах и о том, как ему хочется вернуть нас живыми и здоровыми… А сейчас часовой на чем свет стоит ругает холодный дунайский ветер. Плато над Безданской переправой изрыто окопами и воронками от снарядов. Плодовые деревья по всему полю обриты пулями. Железа от пробитых касок, разорванных дул, скрученных винтом орудийных лафетов могло бы хватить на лемехи для всего света. С одного конца от переправы — кладбище советских солдат: дощатые пирамидки с красными звездами. Снежок остался только в неровностях замерзших комьев земли, остальное острижено машинкой под «три нуля». Сколько до Бездана? Завтра-послезавтра пройдем Безданскую переправу. Эти святые, Манта, винтом скручивали немецкие лафеты. Пойдем скажем об этом нашему «молодцу», что дует себе на руки через рукавицы!

Из крыши деревянного барака торчит труба. Труба дымит. Перед бараком молодой солдатик наигрывает на годулке. Два других, ухватившись за пояса, подпрыгивают и пристукивают сапогом о сапог. От них валит пар.

— Ух, разобьем вдребезги!.. — покрикивают они.

Голенища сапог того и гляди развалятся, разлетятся в клочья.

Манта кричит мне:

— Эти нам выполоскают физиономии!..

Город большой, но никак не найдешь, где согреться. Мы расквартированы на окраине, в каких-то домиках, оставленных венгерскими офицерами. Можно ли согреться, когда топишь печь гусарскими портретами? Если бы не труба моряков, не видать бы нам тепла.

Годулка гнусавит что-то на толстой струне. Солдатики больше не приплясывают, они разговаривают:

— Мама в рев, а папа отстранил ее рукой, чтобы не слышать хныканья, и говорит мне: «Этот мир, Теню, пухнет и от зла, и от добра. Когда война берет верх, мы вздыхаем о сломанной чеке, о погибшем теленке. А как только схватим побольше жирку, так на хлеб садимся и прикрываем его задом. Война для того нужна, чтобы мы поняли, сколько стоит хлебушек, чтобы увидели, что есть дела и поважнее сломанной чеки или мертвого теленка… Делай свое дело, на которое тебя зовут, да возвращайся живой! Мир распухает от зла. И если пуля может поправить дело, подпоясывай патронташ! Этот огонь, если каждый начнет обходить его стороной, если каждый решится пожариться на нем только издалека, может лизнуть нас всех. И останется от нас один черный пепел…» — Теню ощупывает карманы, достает из шинели синюю коробку «Картели» и отбрасывает ногтем крышку: — Так мне папа говорил. «Человек, — говорил он, — как арбуз: один зрелый, другой зеленый, третий изъеден внутри гнилью. Война — такая штука, — говорил. — Обстучи человека, как арбуз, чтобы не ошибиться. А то ведь бывает так, что одно арбузное семечко попадет не в то горло, кровью захаркаешься».

Манта стучит ногтем по моей голове, как по арбузу, качает головой. Из раскрытой двери кубрика моряков на нас пахнуло теплом.

— Войдем, комиссар! Чашка чаю найдется и для нас…

<p>УГОЛЬ В ДУШЕ</p>

Холодная, пасмурная Венгрия. Деревья не похожи на деревья, а вода, которую мы пьем, напоминает болотную. Кругом зловонные болота, в камышах гуляет ветер-бритва. Заиндевевшие ветки деревьев торчат во все стороны, а рыхлые пустые стволы непригодны ни для досок, ни для дров, ни для тени.

Пустота вокруг. А мы так надеялись мир посмотреть!..

А дудки из тростника получаются — чудо, а не дудки. Куском раскаленного телефонного провода прожжешь дырочку в тростнике — и дудка готова! Тростник наигрывает, когда в душе соловьи поют… А для нас играет другая дудка: проносятся и трясут нас снаряды; поют осколки — то сопрано, то басом. Достаточно одной пули, чтобы кожа твоя прогорела, как дырка в дудке. Свирепый ветер надувает наши шинели то сверху — со стороны Мехешхаза, то снизу — со стороны Водвице; ветер подхватывает снежную стружку, кружит в облаке и крутит, крутит, чтобы навалить ее там, где ему захочется: в канавку, в окоп, около торчащего на равнине колодезного журавля…

— Ты ли это, Диню? Ведь это ты на станции Чуприя высовывал голову из конного вагона, ведь это ты кричал охрипшим голосом в сторону соседней линии:

— Есть ли кто-нибудь из Омурова, а?..

Поезда медленно проходили, а ты все искал земляков. Кто бы ты ни был, только бы земляк, только бы в глаза ему заглянуть!.. Где ты голос свой потерял? Ну, кричи еще! Ну, надуй опять жилы, может, закричим вместе, может, полегчает нам?..

Молчишь. И те, с той стороны канала Риня, тоже молчат. Только шуршат сухие листья тростника… Над Надятадом едва светлеет остаток угасшего заката. Шпиль колокольни растворился в темном небе. Холодно, а Диню расстегивает воротник:

— Не нахожу себе места от тоски, господин комиссар. Так и хочется скосить эту кукурузу. Была бы коса или серп какой-нибудь, сбрил бы ее. Не могу этого переносить…

То, что Диню не может переносить, — это посвист тростника. Ему все чудится, что сука скулит.

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Похожие книги