– Вы еврей? – спросил подросток.
Я молчал. Наверное, я растерялся.
– Не бойтесь нас, – сказал парень. – Мы просто веселимся.
Я не ответил. Что здесь сказать? Я пожал плечами. Подросток продолжал смотреть на меня. Его лицо изменилось, глаза сузились.
– Мы веселимся… – сказал он. – Вы не поняли?
Теперь от него шла волна агрессии, но я не мог понять – это действительно так или только кажется. Моя шляпа и очки напряглись и приготовились спрыгнуть с головы еще до того, как она получит удар, но я придержал их рукой.
– Я понял… – сказал я. – Извините… Все нормально.
Подросток потерял агрессивность, отошел к своим. Там продолжился смех – заразительный и совершенно беззлобный.
Я почему-то вспомнил Рахель, которую совсем недавно уговаривал легче сносить неприятные переживания – найти себе какую-нибудь великую идею или смысл, чтобы было ради чего терпеть.
Но сейчас я не мог найти никакой идеи или смысла даже в самом себе. Хотелось просто выть и плакать, и это было странно: моя защита и отстраненность от окружающего мира всегда казались мне сильными и надежными – где же они теперь?
Если дети объявляли крысу еврейской, я находил весьма разумные причины, почему нам не следует расстраиваться. Если на нашей двери рисовали шестиконечную звезду, я не считал, что это имеет отношение именно к нам – рисуют ведь многим.
Но сегодня, в ночном трамвае, этот паренек мог подозвать своих друзей, и они с легкостью могли отделать меня до полусмерти или даже выволочь на улицу и зарезать. И мои гнутые очки потеряли бы для меня всякое значение. На моем месте могла оказаться Аида или Рахель, и тогда вариантов лихих подростковых действий стало бы намного больше.
Сегодня в этом трамвае я впервые вынужден был признать, что объяснить – не значит предотвратить: я всегда бросался все объяснять, но этим не избавлял своих близких от опасности.
Я снова вспомнил тех подростков, которые ворвались в гостиничную комнату Тео и Курта. Наверное, они выглядели так же, как эти. Зачем я их вспомнил?
Я в растерянности потер свои пальцы, размокшие от воды… Посмотрел в окно, на улицы ночного Берлина – города моего детства, который когда-то был для меня родным и которого теперь больше не существовало.
Берлин не заметил, что перестал быть Берлином. Прежнего Берлина больше не было. Теперь вокруг меня – какой-то другой Берлин, которого я не знал. От этого нового, непривычного Берлина можно ожидать чего угодно – например, что с понедельника мне запретят мыть в нем посуду. Или запретят ездить в трамваях. Почему нет?
Когда я вышел из трамвая и пошел по ночной улице, я думал о том, что если некий человек пропалывает свой сад, он выдергивает из него сорняки день за днем. Ему требуется настойчивость, ведь сорняки лезут снова и снова. Мне непонятно, зачем они лезут – они разве не видят, что нежелательны? Разве они не видят, какие вещи день за днем происходят с их собратьями?
Год за годом и столетие за столетием с их предшественниками делают одно и то же, а они все лезут и лезут. Почему они не приходят к мысли, что жизнь бессмысленна? Откуда у сорняков берется воодушевление? Почему они не падают духом? От глупости? От незнания истории?
Счастье сорняка – в его ограниченности. Именно ограниченность приводит к тому, что он не теряет желания жить.
Человеку труднее. С ним легче расправиться – ему надо лишь намекнуть, что он нежелателен, и он умрет сам. Он найдет себе чердак, или оранжерею, или газовую камеру.
Домой я ввалился уже за полночь. Проходя по коридору, услышал плач из комнаты Аиды. Я осторожно постучал. Ответа не было. Я вошел в ее комнату. В окно светила луна. Аида лежала, отвернувшись к стене. Я сел на край ее кровати. Она почувствовала, что я сел рядом, но продолжала лежать спиной.
Позже она рассказала о той сцене на пожаре, когда Рихард спас овцу, но в эту ночь я, кажется, еще не знал об этом. А может, уже знал. Я не хочу, чтобы мое спутанное посмертное сознание запутало и вас тоже – не придавайте слишком большого значения хронологии.
– Помнишь, я говорил тебе, что мои пациенты – это не те люди, с кем надо завязывать отношения?.. – сказал я Аиде.
Дочь молчала. Я продолжил:
– Он не способен на любовь. Не способен испытать привязанность. Не способен сопереживать. Этот человек доверил мне свой внутренний мир, поэтому я знаю, о чем говорю. Он тебя убивает.
– Это ты меня убиваешь, – тихо сказала Аида, вытирая слезы.
– Я?..
– Зачем ты посоветовал Рихарду пойти к его отцу? Что ты в этом понимаешь? Зачем ты лезешь в чужую жизнь? Его отец растоптал мать Рихарда! Это из-за него она умерла!
– Из-за него? – удивленно спросил я.
– Да-да, из-за него! Рихард не хочет общаться с этим подонком!
– Ну хорошо, не хочет, значит не хочет. Но почему он не говорит об этом спокойно? – спросил я. – Ситуация осознана, решение принято – откуда эмоции?
Аида молчала.
– Все не так просто, доченька, – сказал я. – Он хочет пойти к отцу. Очень хочет. Но запрещает себе хотеть.
Аида молчала.