— Слышишь, Никифор? — продолжал высказываться дед. — Ты бы поглядел, як я их, поганцив, лошадьми давыв, все одно як жаб або сарану [66]. Их казаки гонят безоружных из–за Невольки, а я во весь мах — в толпу...
— Пленных, тату, убивать не можно — грех, — заметил Никифор, хмуря брови. Он тощ и болезненно вял. Рядом с коренастым тестем выглядит стручком фасоли, выросшим по соседству с тыквой.
— Оцэ и ты такый же слюнтяй, як твоя жинка. «Ну що вы, тату, хиба ж так можно?» — пропищал дочерниным голосом Вукол Емельянович и, наливаясь злобой, закричал вдруг так свирепо, что лошади прибавили рыси: — А грабить порядочных людей — это можно? Да я б этих большевикив собственными рукамы брав за гирло и давыв, давыв! — тавричанин, скрючив короткие пальцы, показал, как бы он умерщвлял ненавистных ему людей.
Никифор не ответил: плетью обуха не перешибешь, зачем лишние оскорбления? И без того натерпелся от лихого тестя — не захочешь и его богатства, пропади оно пропадом. Скорей бы домой добраться да завалиться спать с устатку.
Холод тоже замолчал. Не такого б ему хотелось зятя, да ведь недаром сказано: «Сужоного да рожоного на коне не объедешь». Правда, объехать бы можно, а вот обвести старого приятеля Шкудеряку, Никифорова отца, невозможно — сам на ходу у православных подметки рвет. Хотелось бы, конечно, породниться с Бабаниным, да тот сам плевал с высокой колокольни на холодовские отары, в которых не наберется и ста тысяч голов, да и Наталья, прямо надо сказать, не клад для богатого жениха.
Ну, шут с ним, с зятем. Был бы сам здоров да крепок, а зять у него — вот где: Вукол Емельянович сжал кулачище. Главное — освободились от проклятой власти. Теперь бы хорошенько ударили до Москве Колчак с Деникиным — и глядишь, к зиме снова на троне царь-государь.
В таких радужных мечтах Вукол Емельянович подкатил к родному хутору...
— Эй, стара! — крикнул он выплывшей ему навстречу супруге, — готовь на стол свою слывовую налывку — гулять будемо! В Курской знов вместо собачьих советов атамана поставили и в правлении царя повесили.
Он был очень весел в этот день, тавричанин-овцевод Вукол Холод, владелец нескольких хуторов и многих тысяч тонкорунных овец. Сидя за столом в окружении домочадцев, он то и дело подливал себе в стакан домашней наливки и был на редкость словоохотлив и даже ласков.
— Выпей, стара, греха в цьом нема, — говорил он своей супруге и в третий раз принимался рассказывать, как казаки Бичерахова в одночасье разгромили совдеповских красногвардейцев в Моздоке и гнали их без передышки до самого Графского: — Они идут по степу толпою, а я лошадьми — в самую середку и давай топтать! — грохнул он кулаком по столу.
— Ну, потоптал и досыть, — поморщилась супруга. — Скильки можно говорыть про одно и то же. Ты лучше расскажи, яка тепер власть у нас будет.
Вукол Емельянович начал было рассказывать про «демократычну терскую республику», — президентом которой объявил себя Бичерахов, но тут к столу подбежал один из его внуков.
— А в старой хате хтось лежит! — выпалил он, радуясь, что первым сообщает эту новость, — Я зашел, а он лежит и сам с собой балакает.
— Кто? — повернулся к внуку дед.
Тот пожал плечами:
— Не знаю, диду. Голова у него рушником замотана. Маты каже, шо вин хворый.
Вукол Емельянович перевел взгляд затуманенных наливкой глаз с внука на его бабку:
— Може, ты мэни объяснишь, в чем дило?
— А чума его знае, — отвела в сторону глаза хозяйка. — Митро утресь привиз на гарбе, говорыть, в степу найшов.
— А ежли вин из тех, шо на Невольке казакы кончалы? — глянул волком на свою половину Вукол Емельянович и поднялся из–за стола.
Степан лежал на кровати в прохладной чистой горнице с окном, выходившим в бескрайнюю степь, и, блуждая взглядом в сиреневой дали, пытался осмыслить случившееся с ним и его боевыми товарищами. Кто виноват в том, что заговорщики покончили с ними в считанные часы? Права была Нюра Розговая, когда говорила о потере бдительности членами Совдепа, о их благодушном отношении к врагам Советской власти. Где она сейчас? Что с ней? И что с Темболатом, Картюховым, Дорошевичем? Степан зажмурился. Даже страшно думать о том, что может случиться с его женой в наполненном озверевшими мятежниками городе. Хоть бы догадалась уехать к отцу на хутор.
А вдруг она уже схвачена и брошена в тюрьму? Степан даже застонал от этой жуткой мысли.
— Больно, гарный мий? — услышал он ласковый голос и открыл глаза: над ним склонилось встревоженное круглое, усыпанное веснушками лицо.
— Немножко, — поморщился Степан, маскируя свои мысли. — Тебя Натальей зовут?
— Ага, — улыбнулась женщина. — На–ка поишь вареникив, такы смачны...
— А где чабан, который меня сюда привез?
— Митро знов сбирается в отару, кладет в гарбу свои причиндалы: карболку та креолин — овец лечить от всякой заразы.
— Кто ж меня в Гашун отвезет?
— Маты казала, що когда оклемаетесь, вас отвезет в Георгиевск Семен-водокат або свинопас Гришка.
— Почему в Георгиевск?
— Потому что в Гашун казаки понаихалы. Шонполамы дерут усих, кто за Совецку власть стоял. А в Георгиевске их ще немае.
— Откуда знаешь?