— Наука, Парашенька, рви мою голову, — поднял кверху палец дед Хархаль. — Ученые люди придумали. Вон и в Библии написано, что будут летать в небе железные птицы, неначе журавли або синицы. А где же хозяин? Да не про тебя гутарю, чего рот раззявил? — махнул он рукой на Трофима и засмеялся.
— Чуть свет с гостями к богомазу подался, — ответила хозяйка. — Сказал, к завтрику возвернется. А тебе чего, деда?
— Да это... пеньков я нонче наловил в Тереку, хотел спросить, не надо заместо дровишков? Как у вас с топливой?
— Не лишние будут, только об этих делах ты, дедуш, с самим гутарь.
— Вот и я про то — долото, — осклабился веселый дед и подсел с табуретом к постели больного. — Чуток подожду, мне ить не пахать ехать на десятую ленту. Ну, как дела, казак?
Трофим улыбнулся.
— Ногу чуток попортил.
— Пусть отсохнет нога у нашего врага, — подмигнул старик мальчишке. — А у тебя до свадьбы заживет, рви твою голову.
— У меня не будет свадьбы.
— Это ж почему?
— Не буду жениться, вот и все.
Дед рассмеялся — словно горох рассыпал по полу:
— Глупый ты еще, Трофимка, ничего не смыслишь в жизни. Ну какая она есть жизня без жены — пустота и мрачность. Я вон прелый пенек, а как увижу какую молодую да пригожую, так душа во мне и засвищет соловьем. Нет, братцы мои, без жены никак не можно обойтись человеку, энто все одно что кадило без ладану. Только выбирать жену нужно с умом и понятием, — поднял снова дед палец кверху.
— Какой же тут ум, дедушка? — хмыкнул Трофим. — Видишь — красивая, ну и бери.
— Хе, сокол мой ясный, — прищурился Хархаль. — Красива — да спесива, уродлива — да угодлива. Не в одной только красоте сила женская. Вон погляди в окно: Прозорова сноха ширкопытит. Голову опустила, что тая кляча, руки будто на тесемках привязаны, ногами песок под себя гребеть. От такой сбегишь на второй день, после свадьбы — не тот сорт баба.
— А какой нужен сорт?
— Само собой, первый. Или на худой конец, второй.
— Как же их различишь?
— Вот тут и весь секрет... — подмигнул старый наставник. — По походке можно различить и по следам на пыли. Ежли идет, скажем, девка гоголем: грудь—колесом, голова — перстом, ноги — каблучок к каблучку и носки слегка врозь, энто и есть первеющий сорт. На такой женишься — вовек не бросишь, ежли сама от тебя не сбегит к другому.
— А ты, дедуш, бабку свою тоже бросил или она сбежала к другому?
Дед так и затрясся от смеха.
— Ай, байстрюк, рви твою голову! — вытер он пальцами выступившие на глазах слезы. — Подцепил старого Хархаля на крючок, как того сазана. Моя бабка, внучок, сбежала от меня к отцу небесному годков двадцать назад, земля ей будь пухом, — из стариковской груди вырвался вздох. — Хорошая была баба, хучь и сорту неважнецкого. Идет, бывало, переваливается с боку на бок, неначе утка: носки — внутрь, пятки — врозь. По молодости не разглядел толком да и поучить было некому.
— А почему тебя Хархалем зовут? — не унимался дотошный казачонок.
— Из–за бедности проклятой. Всю жизнь в хархарах перебиваюсь, вот и прозвали люди добрые: Хархаль да Хархаль.
— А мы, дедуш, богатые или бедные?
— Да как тебе сказать... не дюже чтоб богатые, да и не бедные. Правильно будет — зажиточные. Богатые — это атаман наш Бачиярок, Евлампий Ежов, лавочник Егор Урылов. Только не долго остается быть им богатыми.
— Почему?
— Время такое приспело. Скоро их уровняют со всеми, как в том плетне колья — чтоб не дюже высовывались.
— Кто ж их уровняет?
— Найдутся такие... Вот, к примеру, большаки. Они, гутарят, бедноте дюже сочувствуют. Давче на сходе богомаз говорил, а он мужик грамотный, зря не скажет. У них, большаков этих, даже в песне поется: «Кто был ничем, тот станет всем». Выходит, я седня Хархаль, а взавтри — Сталаренкин Прохор Митрофаныч, всеми уважаемый человек.
С улицы донесся пронзительный женский крик: «У самой у тебя в носе свистит, дура толстомясая!» Дед Хархаль толкнул оконную створку, выглянул наружу.
— Параська со Стешкой Невдашовой схлестнулись, чисто собаки, — покрутил он укоризненно лысой головой.
Казбек, словно подхваченный сквозняком, вылетел на улицу, — интересно послушать, как ругаются стодеревские казачки. Они стоят каждая у своих ворот и поливают друг-дружку отборной бранью.
— Я чужих коров не дою по ночам, от своей коровки молоко пью, оттого я при здоровье и теле, а ты, ведьмачка, от ворованного молока да от собственной злости как щепка высохла! — гремела Прасковья, уперев в крутые бедра сильные полные руки.
— Валяешься цельными днями на постеле, как свинья в сажу, вот тебя и расперло от безделья, — на той же октаве отвечала ей соседка, длинная и тощая, как «журавль» над хуторским колодцем.
Это я–то валяюсь? — сощурила глаза Прасковья не то от солнца, не то от ярости. — Чтоб тебе так валяться на том свете, хохлушка курская!
— Я хоть и курская, да казачка, а ты приблудень бузулуцкий. У тебя подушки рубленым пером набиты. Поскубить было лень, так ты его топором, как солому.