Близко к одиннадцати сводку повторили. Голос Левитана был преисполнен ликования. Неторопливо отчеканивая каждое слово, он назвал номера шести немецких разбитых армейских корпусов, пятнадцати пехотных дивизий и одной танковой, перечислил освобожденные от противника города. Их оказалось четырнадцать. Сообщение прослушали затаив дыхание, как музыкальное произведение, и, как музыкальное произведение, оно взбудоражило мысли и чувства.
— Я, как историк, смею утверждать, что в основе истории человечества лежат войны, — говорил Константин Егорович. — Большие и малые, справедливые и несправедливые, короткие и затяжные. Но такой войны, как эта, изощренной, варварской, губительной, опустошающей, история еще не знала. Гитлеризм — это гибель человечества, его надо уничтожить с корнем. Но не буду по этому поводу распространяться. Sturm und drang period[2] в конце концов кончится — был такой в литературе, а у нас — в жизни. Мне хотелось бы выпить за победу, и не только за победу, — приподнято произнес он. — Победа придет, мир вздохнет облегченно, в этом никто не сомневается. Выпьем за то, чтобы в будущем войны ушли в небытие и самое слово «война» осталось в памяти людей только как укор тем, кто в ней был повинен, как архаизм, как поучительное напоминание о безумии человечества, как явление, навсегда изжитое и забытое!
Остаток вечера Николай был неразговорчив, часто уходил в себя, отвечая невпопад, и это не укрылось от тещи и тестя. Они нет-нет и переглядывались между собой, но спросить, что омрачило ему настроение, не решались. Светлана тоже почувствовала, что муж чем-то озабочен. Грешным делом, она решила, что он раздумал брать ее с собой, чтоб не подвергать тяготам неустроенного быта, и мучается оттого, что не знает, как сообщить ей об этом. Вчера он был совершенно другим.
Когда шли к себе, Светлана не выдержала, обронила:
— Коля, я же вижу… Убери с лица мировую скорбь. Если ты считаешь, что мне надо на какое-то время остаться, я согласна.
— Родная ты моя… Просто я не могу отделаться от мысли, как помочь цеху.
— Тому или этому?
— Этому.
— После всего того, что здешняя братия тебе устраивала…
— А совесть? — попрекнул Николай. — Это же не абстрактное понятие.
— А если конкретное, то какого оно цвета, какого объема, как выглядит?
— Не задирайся, глупышка.
Светлана с шаловливым вызовом посмотрела мужу в глаза.
— Почему? Чем же глупышке заниматься? «Я советую совесть гнать прочь, будет время еще сосчитаться…»
— Никогда не советуй другим того, что не способна сделать сама. Совесть — это лучшее, что есть в человеке. Не зря веками искали ей точное определение. Называли и зеркалом души, и сердечным караульщиком, и обвинителем, и свидетелем, и судьей…
— …и когтистым зверем, скребущим сердце, — добавила Светлана.
— А вот у Лермонтова — «совесть вернее памяти».
— Это мне непонятно.
— Что же тут непонятного? Память всегда пытается остеречь печальными аналогиями из собственного или чужого опыта, не позволяет сделать решительного шага, пугает последствиями. А совесть пересиливает страхи памяти, делает робкого храбрецом, а того, кто пытается прикрыться завесой рассуждений, голеньким ставит перед самим собой и призывает: полюбуйся каков!
— Твоя совесть чиста, — артачилась Светлана. — И почему, собственно, ты должен помогать Кроханову? Если он выскочит сухим из воды и укрепится на своем посту, от этого и заводу и людям будет только хуже.
Николай посмотрел на жену искоса.
— А станки на номерном заводе пусть простаивают, а бойцы где-то пусть недополучают патронов…
— Коленька, ты сгущаешь краски.
— Что тут сгущать. Они и так сгущены до предела. Иначе не вывозили бы отсюда металл чуть ли не горячим. Помнишь, что выдал мне Дранников, когда я попал в беду с обмороженным мазутом?
— Н-не очень.
— Примерно следующее: «Не в моих интересах вам помогать, но только последняя стерва может сейчас, когда идет война, давать металла меньше, чем его можно дать». И посоветовал, где взять котел.
— Нетрудно давать советы, которые нельзя выполнить, — буркнула Светлана, упорно защищая свою позицию.
Вернулись в свою обитель, недовольные друг другом, а Светлана к тому же была недовольна и собой. Она чувствовала себя неправой и теперь соображала, как задобрить Николая, чтобы скверное настроение не перешло на завтра, ибо верила в примету, что каков первый день нового года, таким окажется весь год.
В избушке было прохладно, и Николай сразу же занялся растопкой печи. Положил на колосники бересту, на нее щепу, потом дрова потоньше, прикрыл их крупными поленьями, поджег и уселся на скамеечке, глядя на язычки бойко разгоравшегося пламени.
— О, как славно теплом повеяло! — больше предвкушая, чем испытывая блаженство, произнесла Светлана, рассматривая себя в зеркале. — Правда, Коля?
Николай не отозвался. Мысли его были далеко. В цехе. У печи. У проклятого монолита.