И вчера тоже нет. Нет погони за деньгами, нет потустороннего шепота. Вчера ушло, растаяло, как тает старое солнце за горизонтом. И было ли оно — такое мутное, мрачное, которое совсем не хочется вспоминать, вчера? И ведь вот он — Сережка, дома, в своей постели, в домике из одеяла, как в детстве. Жизнь, только текущая сегодня, сейчас, в настоящем, — только такая, какой и может быть, и должна быть. И счастье — безграничное, нескончаемое, все заполняющее.
Как в детстве.
Так же, дома, в своей постели, под крылышком у мамы, теперь встречает новые дни Марина. После недолгих поисков обнаружили пропащую пациентку и единственную свидетельницу убийства за городом, на даче у друзей семьи. Беспокойное материнское сердце не смогло смириться с пророчащей врачами участью для своей дочери — провести всю жизнь в стенах лечебного и до одури мрачного заведения. Воспользовавшись помощью сочувствующих беде, Анна Борисовна вывела ничего не осознающую дочку и увезла в ночь подальше от городской суеты.
— Она вернется, вернется, — твердила мать, — только вот перестанут ее накачивать всякой дрянью.
Когда выяснилось, что пациентка в порядке, медперсонал психдиспансера уступил настойчивости матери и, получив все полагающиеся расписки о том, что всю ответственность она готова возложить на свои пусть и округлые, но все-таки по-женски хрупкие плечи, оставил ее в покое.
Так же поутру получила Анна Борисовна извещение — желто-серую бумажку, неразборчивым почерком заполненную, и отправилась в почтовое отделение. В руки легла почти невесомая коробочка, темно-синяя с белыми буквами «Почта России». Прочитав имя отправителя, Анна Борисовна смахнула невольно выступившую слезу. Кое-как добралась до дома, на ватных ногах по уплывающему миру, по залитой солнцем улице, с шумящей и свистящей болью в голове.
Трясущимися руками распотрошила бандероль, достала записку:
«Анна Борисовна! Прошу Вас, передайте это Марине в руки. Ничего не говорите. Никому. Просто передайте. Возможно, это последнее, о чем я Вас прошу.
Герман».
Ледяными пальцами вложила мать в безвольно лежащую на коленке ладонь Марины крупный перстень с мутно-желтым камнем. Тот моргнул, вздрогнул, и словно лампочка загорелась внутри, засветилась прозрачно-йодистым цветом. Пелена, застилающая глаза молодой девушки, дрогнула. Мир пошел рябью, утопая в солнечном свете, вдруг так внезапно залившем, будто из опрокинутого кувшина, комнату. И только блеск в глазах был реальным, четким. Увидела мать, как недавно тусклые и безжизненные глаза, смотрящие куда-то сквозь этот мир, остановились на ней, они видели ее, они ожили, налились настоящим блеском — живым, переменчивым, как вода в роднике. Кукольные оковы спали. Ладонь сжала холодный перстень, а грудь вздохнула так, словно тысячу лет не могла сделать один-единственный заветный глоток свежего воздуха.
И она вернулась. Удивительным образом морок спал, и девушка отошла от шока, который испытала ранимая и хрупкая психика, столкнувшись с убийством. Теперь Марина могла рассказать все, что видела в тот вечер, — как стала свидетельницей жестокой расправы над родным дядей, как милая и приветливая знакомая обернулась монстром.
— Доченька, доченька моя, — тихо зарыдала мать.
А в молодом чреве что-то вздрогнуло, взбеленилось и сжалось. Словно завязалось в тугой узел и развяжется теперь только новой жизнью. Лоно обхватило узелок, обволокло, чтобы сохранить до поры до времени, уберечь, выносить, а потом выпустить в этот мир — вечный и бесконечный.
50 глава
Колыбельная
Денис Александрович Гришин в последний раз окинул свой маленький пыльный кабинет взглядом. Не то чтобы тоска разъедала его молодую, горячую грудь, но тень какого-то едва зародившегося сожаления промелькнула, шаркнула о пыльные стеллажи и растворилась в позднеосеннем заоконье. Нет, не сожаленье об оставленной работе и аккуратно пронумерованных и подшитых бумажках. В этой бюрократической волоките, которая разительно отличалась от его юношеских представлений, он разочаровался еще тогда, когда дело об убийстве молодого студента забрали в ФСБ, а печальный исход преподавателя с серыми, грустными глазами как-то замялся, а после и вовсе даже разговоры в кулуарах стихли, будто и не было кровавой суздальской ночи.