Не то чтобы я ратовала за чистоту языка, но если воспринимать это все как домашнюю трагедию или драму, отец выбрал самый отвратительный способ донести свою мысль. И мало того, он пополнил список своих прегрешений, подняв вверх указательный палец — типичный авторитарный жест, благодаря которому его узнавали на парадах и фотографиях рядом с Усатым дедушкой.
— Ка-касандра, какая г… гадость! Какой с… стыд!
— Я люблю ее.
Ага. По глазам видно, как у него выворачивает желудок, а мне не остается ничего другого, кроме как со всем доступным мне достоинством принять на себя роль трагической героини. Признание в любви ничего не меняет, по крайней мере в голове отца, который продолжает демонстрировать отвращение, однако оно хотя бы может послужить хорошей драматической завязкой для дальнейшего развития конфликта. Чтобы вы понимали, это не так-то просто, окей? В этом произведении выступают не персонажи Елизаветинской эпохи, придуманные гением, а заурядная группка родственников, управляемая голосом отца.
— Как давно ты это поняла? — кричит он.
Я пока не могу определить, что важнее: рык, который вырывается из его рта, или обвиняющий тон.
Он не ждет от меня ответа, и именно в тот момент я понимаю, что вопрос был направлен в другую сторону: пассивным наблюдателям домашней драмы — маме и Калебу, недвижно созерцающим всю эту сцену с пониманием и удовлетворением на лицах. Например, у мамы на губах играет ее лучшая улыбка — улыбка женщины, живущей без оргазмов, но с жаждой мести, которую она прямо сейчас примется вкушать холодной. Даже Калия на мгновение поднимает голову, выходит из режима рисования и фокусируется на конкретном предмете — моих трусах цвета фуксии, сверкающих, будто предмет из другого мира, среди серой мебели гостиной.
— Она проявляла некоторые отклонения в своем сексуальном поведении уже… — пытается вспомнить мать, — какое-то время.
— Как давно?
— Довольно давно, — произносит она наконец голосом чахоточного воробушка, обеспокоенной матери, голосом, которым невозможно никого обмануть, без намека на лукавство, в какой-то степени даже забавным из-за его искусственности.
У меня побаливают колени, поэтому я подхожу и сажусь на свои трусики танга. Калия мгновенно теряет к ним всякий интерес и возвращается к своим рисункам слоновьего периода. Тем временем отец начинает ходить по гостиной, он ходит так долго, будто марширует на параде. Странно видеть его без мундира, но с медалями на рубашке, а еще немного смешно — некоторые действия теряют смысл, если их совершают в ненадлежащем месте. Жирная муха подлетает и садится ему на лоб. Мухи очень любопытны — чуют конфликт издалека.
Мать вяло оправдывается:
— Тебя никогда не было рядом. Я думала, проблема сама рассосется.
Ага. Значит, я проблема. Какасандра — это проблема, и мама ведет свою изящную игру, приправленную цикутой: она знает, когда открыть рот, а когда лучше промолчать. И умолкает, не издает больше ни звука, ловко передав роль инквизитора другой стороне — в противоположный угол ринга, называемый «Отец».
— Я люблю ее, — еле слышно подаю голос. Несмотря на это, отец улавливает мои слова, и на его лице отражается вспышка негодования. — Это моя девушка.
— Мост — твоя д-девушка, Ка-касандра?
Папин вопрос повисает в воздухе, Калеб смеется.
Плохая идея.
Глаза отца мечут молнии;
— В этой семье испорченная кровь! Порочная кровь!
Он выкрикивает нелепости. Ходит по гостиной из угла в угол. Ускоренным шагом. Медали звенят.
Его голова мотается из стороны в сторону, как у огромной плюшевой куклы, и вдруг он кричит матери:
Ты не видела ее! Она была там, на улице, у всех на виду! У нее испорченная кровь! Гнилая кровь! Она… т-трогала себя на этом мосту! Ты посмотри, посмотри на это!
Он ищет взглядом танга цвета фуксии, которые исчезли под моими ягодицами. Я устраиваюсь поудобнее, так, чтобы он смог наконец заметить трусы. Отец брезгливо поднимает мое нижнее белье, размахивая им, как флагом какой-нибудь страны сексуальных извращений:
— На мосту — и внизу на ней не было ничего!
Думаю, впервые в жизни отец говорит на тему, которая не касается напрямую политики или его восхождения по карьерной лестнице в этой стране. Даже если бы в моих гениталиях имелся политический смысл, отец все равно не понял бы. Окей? Я не такая дура.
— Я люблю ее, — добавляю я всякий раз, когда крик отца начинает терять прежний накал. Нужно поддерживать пламя.
— Ты послушай ее! Послушай, что г-говорит твоя дочь! Она любит м… м-мост! И говорит, что это… женщина! — вновь кричит он на мать.
Если бы Калия могла нарисовать то, что творилось в голове у отца, получилась бы абстрактная картина. Линия, пересеченная треугольником, пятно в углу и множество клякс. Не знаю, что папу раздражает больше: что предметом моего желания стал мост или что этот предмет женского рода. Он еще не решил, но мои ярко-розовые трусы уже превратились во флаг, болтающийся из стороны в сторону.
Наконец отец подходит ко мне.
Именно теперь пьеса приобретает трагический оттенок.
Он смотрит мне прямо в глаза.
И говорит: