Через мгновение после того, как степное солнце вновь потухло над Иваном Пуховецким, ему вновь пришлось прийти в себя, и нести тяготы жизни, с которой он столько уже раз распрощался. Пробуждение оказалось до того тяжелым, что, сравнивая с тем, как приводила его совсем недавно в чувство ногайская шаманка, Пуховецкий вынужден был сделать выбор в пользу ее способа. Казаки безжалостно плотно привязали Ивана к какому-то старому, заостренному сверху пню, торчавшему от века на берегу худосочной степной речки. Каждый сучок, каждый изгиб коры проклятого пня Пуховецкий явственно ощущал своей спиной. Если бы джуры с их холопским усердием привязали его чуть слабее, рассуждал про себя Иван, все равно бы он не сбежал. Кроме всего прочего, пень стоял на совершенно ровном месте поодаль от реки, не защищенный ни деревцем, ни кустиком. Высоко уже взошедшее солнце не жалело никого, а бывшему долго без сознания Ивану напекло голову так, что он, через минуту после пробуждения, вновь был в шаге от обморока. Пуховецкий хотел сплюнуть, но рот его совершенно пересох. Прямо перед ним, против солнца, сидел на каком-то еще менее приглядном пне Чорный, а по обе руки от него стояли Нейжмак с Игнатом. Если эти двое еще подавали признаки усталости от жары, то атаман был на редкость бодр и свеж, и даже, на удивление, почти весел. Он в упор смотрел на Ивана. Взгляд атамана вовсе не был суров или злобен, но Пуховецкий все же предпочел бы, чтобы так на него смотрели как можно реже. Вокруг этой троицы, расположившись так, как обычно делают это зрители в ожидании представления, собрались почти все казаки чорновского отряда.

– Очнулись, пане? – произнес, наконец, атаман. Иван решил промолчать.

– Ну, стало быть, поговорим, – Пуховецкий, от греха, решил молчать до тех пор, пока Чорный не задаст ему какого-то определенного вопроса. Тот и последовал.

– Когда же ты, сударь мой, решил продать веру Христову и поднять руку на христиан?

– Не только не предавал Святой Веры, атаман, но и в басурманском плену ее хранил, несмотря ни на какие тяготы. На христиан же никогда руки не поднимал. А вот поганых да ляхов, мосцепане, столько перебил, что и не упомню. Сам я природный казак, был на Сечи, да на походе ногаи меня взяли, продали в Крым, там и просидел я в яме немало два года. Потом бежать сподобил Господь…

Чорный поощрительно кивнул, но как только Иван собрался продолжить свой рассказ, атаман перебил его и обратился ко всем присутствующим:

– Товарищи, мосцепане, кто-нибудь на Сечи его милость видал?

Казаки начали, старательно прищуриваясь, вглядываться в лицо Ивана, как будто до этого не смотрели на него полдня, и в основном отрицательно качать головами или бурчать что-то неопределенное. Вопрос атамана был с расчетом, и расчет этот был плох для Пуховецкого. Пробыл Иван на Сечи до плена совсем недолго, и было это немало уже лет назад – по той скорости, с какой менялось население Сечи, особенно в последние неспокойные годы, почти никакой вероятности найти казака, знакомого с Иваном, не представлялось. Но важнее было другое. Когда Пуховецкий больше пришел в себя и имел возможность внимательно осмотреть чорновское воинство, он был удивлен и его одеждой, и вооружением, да и всем его видом. Перед ним стояли в основном вчерашние деревенские мужики, самые настоящие гречкосеи, одетые и вооруженные, чем Бог послал. Если у кого-то из них и оказывался получше мушкет или покрасивее шаровары, то чувствовалось, что приобретены они недавно, всего вероятнее – в этом же походе. Неудержимая жадность казаков к скудным ногайским пожиткам также наводила на размышления: едва ли матерые сечевики стали бы с таким жаром делить овечьи кожухи да неказистые ногайские мечи. Такой знаменитый атаман, мог бы собрать дружину и покрепче, размышлял про себя Пуховецкий. Чорный, тем временем, словно почувствовав мысли Ивана, поощрительно кивнул ему головой, словно подтверждая: разумеется, не всем какзакам знать друг друга, и ничего тут нет особенного.

– А как же ты, пане, бежал, и как к едисанцам прибился?

Пуховецкий ненадолго погрузился в размышления. Излагать сейчас истинную историю своего бегства из Крыма казалось ему плохой идеей: долго, неправдоподобно, да и невыгодно – зачем бы это природный казак стал выдавать себя за сына московского царя? Главное, что по устоявшейся у Ивана привычке никогда не говорить сразу правду, мысль выложить Чорному, как на духу, все, что происходило с ним в эти почти невероятные несколько дней, даже не пришла ему в голову. В затуманенном побоями, жарой и страхом сознании Пуховецкого то, что он собирался рассказать, казалось сейчас вполне ясным и заслуживающим доверия.

– Захворал я, батько. Да и до того, у Кафы живя, на поганого неусердно работал. Вот и решил он меня в Перекопе продать, на ров. Долго на телеге вез: чуть я от жары по дороге не кончился. Ну да ничего, доехали. И только мы в Ор начали въезжать, как тут мимо нас карета, а в ней – евнух, да при нем девка. Какого уж султана жена или наложница – того не знаю, а только сильно я ей, атаман, приглянулся.

Перейти на страницу:

Похожие книги