В тот день, два месяца тому назад, лил ледяной дождь, даже с градом. Так что в тепле магазина ее родители размякли, потеряли бдительность и, сами того не заметив, согласно кивнули на кассе и выложили в обмен на меня целых четыре купюры. «Ну вот, хоть будет, в чем тетрадки таскать». «И термос», – важно добавил отец. Я пискнул на прощание родной витрине, и тут же, прямо в нарядном коридоре торгового центра, сменил на посту ее старый рюкзак, тканевый, из какого-то хиппового магазина для автостопщиков, весь в грязи и наклейках. Я, в отличие от него, по багажным отделениям еще не катался, никогда не промокал и выглядел солидно, даром что носил на себе звериную рожицу.
Под дождем мы все влезли в сонный трамвай и доехали до Обводного, под дождем копались в финском магазине, заваливая доверху тележку, невесть зачем покупая еды впрок, под дождем плелись, спотыкаясь в лужах, на съемную квартиру за углом. В съемной квартире был пол с подогревом, но почему-то только на кухне. Ее мать по привычке встала у плиты и всё резала-резала-резала бутерброды из соленой красной рыбы, отец опрокидывал рюмку и водил туда-сюда влажными пьяненькими глазами. От простуды. «Хорошо бы тебе, Настька, такую квартиру», – оглядывалась кругом мать. «Мало-ва-а-а-та», – крякал осоловевший отец. «А че ей одной? – рассуждала мать. – Вот че ей? Вещи туда, там спать, там стол, тут кухня… Колонка, правда, зараза…»
Она раздражалась от их самовлюбленной бестолковой болтовни всё больше – и от злости этой, от досады на них почти ничего не съела. Листала снимки на фотоаппарате, широко зевала, и наконец прошлепала в комнату, и уснула там под мерный бубнеж («не, ну а че ей? че ей
Проснулась она посреди ночи, внезапно, как от толчка, – и, кажется, долго вспоминала, почему на нее смотрит собственный силуэт в зеркальной дверце шкафа, откуда здесь допотопный компьютерный стол, скользкое одеяло… Рядом с ней, на другой половине большой кровати спала, запрокинув голову, мать, – а напротив на диванчике
Вдруг ею овладела нервозность. Я почувствовал, как ей хочется ухватить этот момент, эту внезапную, пришедшую на смену раздражению нежность пополам с чувством вины к ним, надоедливым, стареющим, но всё же родным… Захотелось, наверное, сделать что-то хорошее для них, обнять, к примеру, их спящие тела, немедленно, сейчас же – как мне иногда хочется обнять ее, жалкую… Были бы руки. И внезапный этот порыв, и теплый вибрирующий полумрак – всё это было очень похоже на
Утром она встала позже всех – родители уже собирали чемоданы, гремели ложечками, банками, купленными вчера магнитами на холодильник, которые зачем-то завернули в листы газет. Она села на кровати, оглядывая пространство временной – на пару недель, перед заселением в общежитие, – квартиры, со всеми четкими, въедливыми, противными детальками чужого быта: грязный домовенок над компьютером, рукав чьей-то куртки торчит из шкафа-купе, на белье вышиты инициалы зелеными нитками. Вот тут-то она и поняла, что не спать ей отныне никогда в сонной домашней дремоте родного дома, в вибрирующем родном воздухе, в безопасности и теплоте. Кончено, ça fini[2].
Через неделю она перебралась в общежитие. Меня и еще один чемодан тащила какая-то тетя Галя, дальняя родственница, – интересно, почему же не ее Шнырь?
В ее корпусе стены были выкрашены казенной зеленой краской, неопрятно, с пузырями там и тут, по углам гнездилась неприятно коричневая мебель. В душе лежала холодная дешевая плитка, везде были щели, по комнатенкам вечно гулял сквозняк, и двери хлопали туда-сюда с противным звяканьем дешевых замков. Пару раз замок клинило, она оказывалась заперта – то внутри, то, наоборот, в коридоре, в одних легких тапочках. Общежитие это тоже было построено в форме колодца, на окнах не было ни карнизов, ни тем более штор – по вечерам она садилась на кровать и тупо смотрела в освещенное миллионом чужих огней пространство. Вот так же, как тогда, на Обводном. Нет, не совсем так.