Песенка пелась на мотив танго, и его ритм Ржаза врезал в гравий, грациозно цокая увесистыми солдатскими подметками. Подметными письмами падали перед Ржазой ржавые листья, слова ластились к нёбу; к небу стремился недремлющий зрак Ржазы, время утекало сквозь пальцы, и песня казалась бесконечной:
«Сорок» соскальзывало в «тридцать», «тридцать» — в «двадцать», но мотив не менялся, и текст оставался тот же. А потом в топкой тишине Ржаза различал железную поступь разводящего, который вел за собой столь желанную смену. Это было, как в кино: краткий ритуал, согласно уставу, заключительный обмен репликами:
— Пост сдал!
— Пост принял!
Ей-Богу, чем не латентный латинский диалог, звенящий медью и бравирующий презрением к вечности?!
— Post factum!
— Post mortem!
Право, незначительная разница, как между пантеоном и паноптикумом.
Хорошая школа
Армия — хорошая школа.
Но лучше ее пройти заочно…
… Юре Гилаеву ни с того ни с сего стала сниться казарма.
А если точнее, то казарма учебного полка, расквартированного в городе Тбилиси. Именно там, в грузинской столице, восемнадцатилетний Ги-лаев приступил к отбытию воинской повинности. Так получилось: не добрал баллов при поступлении на филфак и, как говорила его мама, глядя на ненавистную воинскую повестку: «Иди, повинись, и марш в строй!»
«Всеобщая воинская повинность» звучало угрожающе, и у многих молодых людей вызывало ассоциацию с провинностью: в армию не призывали, а ссылали; а в дальнейшем, когда началась война в Афгане, это обернулось и вовсе каторжными работами на урановых рудниках, когда возвращение к нормальной жизни никто не гарантировал.
Нет, безусловно, годы армейской службы нельзя чернить одной краской, но все, что несло в себе хотя бы малейший позитивный заряд, происходило не благодаря, а вопреки.
Так думал Юрий Гилаев много лет спустя, после того, как в его сны неожиданно вломилась казарма учебного полка.
И думал еще о том, что ключевые слова, определяющие время его армейской службы, — «жестокость» и «жесткость».
Жестокость и жесткость ходили под руку, как родные сестры; и, если жесткость можно было объяснить, как некую необходимость, без которой вся армейская структура рухнула бы, как карточный домик, то жестокость объяснялась следствием жесткости, вольной производной ея, отнюдь не допускающей и малейшей вольности (единственная вольность — команда «вольно!» — маленький промежуток призрачной свободы, глоток отдыха, возможность хоть на секунду расслабиться, не дурея от состояния, когда ты, как деревянный болванчик, стоишь вытянувшись в струнку и держа руки по швам).
Расхожий штамп «армия готовит настоящих мужчин» верен лишь отчасти; от части до части, от дивизии до дивизии, от соединений и округов пролегала практически не имеющая границ империя СА-советской армии, — населенная не только искренними служаками и доблестными воинами, но и казнокрадами, ворами, убийцами, растлителями, моральными уродами, пассивными и активными педерастами (о, Гилаев хорошо помнил, как капитана из соседней роты вытурили со службы за то, что ночью под предлогом проверки он приставал к солдатикам, предлагая себя в качестве сексуального объекта).
В империи СА возникло также новое образование — шустрое племя прапорщиков, про которых говорили: «Прапорщик — это бич советской армии: до обеда он думает, где бы что украсть, а после обеда — где бы что продать»…
В учебной роте, где «обитал» Гилаев, прапорщиком был низенького роста широкоплечий осетин с усами, чем-то неуловимо похожий на легендарного Буденного. Функции его были туманны, дела неясны, поговаривали, что он приторговывает антифризом.
Как-то прапорщик по каким-то делам забежал в казарму. Рядом со входом на тумбочке стоял дневальный — рядовой Гаджи Фатоев, спокойный и смирный таджик, плохо говоривший по-русски.
Согласно уставу, при появлении старшего по званию дневальный обязан подать соответствующую команду. Увидев прапорщика, Фатоев поправил штык-нож, висевший у него на поясе, и радостно гаркнул:
— Рота, смирно! Старшина пришла!
Прапорщик остолбенел и начал медленно багроветь; на бычьей его шее угрожающе запульсировала жалкая жилка.
— Что? — заорал он. — Что ты сказал? Я тебе покажу — «пришла», ты у меня пол в туалете неделю драить будешь, чурка хренова! А ну-ка, повторим еще раз!
С этими словами прапорщик вышел, закрыл за собой дверь, а затем предпринял повторную попытку.
Побледневший от страха Фатоев, глядя на прапорщика в упор, закричал в пространство казармы, чуть ли не дав петуха:
— Рота, смирно! Она опять пришли!