Потом, уже в девятом классе, после “Братьев Карамазовых”, я взяла в библиотеке “Идиота”, и Лев Николаевич Мышкин открылся мне со всем своим светом, со всей обреченностью. Его фразы: “Осел добрый и полезный человек” или “Я недавно в мире, поэтому только лица вижу” я повторяла про себя и смеялась. Остальные персонажи, которые “мучили” Льва Николаевича, казались мне врагами и плохими людьми.
Аглая – тоже мучила, даже когда любила, вернее, особенно мучила, когда любила».
Спектакль БДТ Татьяна Васильевна смотрела, еще не зная, что вскоре будет играть в нем главную роль. По воспоминаниям актрисы, она «потеряла чувство времени, реальности», будучи «загипнотизирована зрелищем, погружена в это идеальное сценическое действо»: «Когда наступил антракт и я стала утирать слезы, которых не замечала во время действия, я увидела на своем лице застывшую улыбку, которая странна рядом со слезами. Мера воздействия равна была молитве верующего во время церковной службы. Когда явился перед тобой тот, кому обращаешь молитву и радость подтверждения насущного, реального, – это то, вечно желаемое: “Ну дай, Господи, знак, что Ты есть, ибо, если Ты есть, все становится на свои места, все имеет смысл, все, включая смысл страдания, потерь и смысл ухода в вечность. Уход к Тебе, Господи, – это такое счастье”.
Мысль была грешна и вне канона, вне закона православия, ибо вера должна быть вне сомнений и вне материальных воплощений.
Но спектакль игрался для атеистов, так как все присутствующие зрители уже слишком давно ходили в атеистах, гордясь своим грехом отречения от самого высокого, что сумело выстрадать человечество; смысл жизни в вере, что явился Он среди людей и, моля о миновении чаши физического страдания, преодолевая в себе ужас предстоящей муки распятия, – не отказался, не отрекся, а принял это страдание во имя спасения души моей, его и всех, которые мало или совсем не достойны жертвы Его. Ибо погрязли в грехе и ставят тело свое впереди души своей. (“Вот, брат Парфён, как дело с верой-то обстоит”.)
Финальная сцена спектакля, когда “она” – “там”, неподвижная, отбунтовавшая и сознательно пошедшая навстречу ножу Рогожина, игралась Смоктуновским и Лебедевым вдохновенно, на прозрении. Они не играли самого факта смерти Настасьи Филипповны, они просто оберегали ее покой. Не страшный вечный покой, а бытовой. Словно боялись ее разбудить. А потом вопрос Мышкина: “Как ты ее? Ножом? Тем самым?”
Тот самый – это садовый нож, купленный Рогожиным задолго до того, когда он “срубил”, как рубят дерево, – женщину, самую желанную и совершенную в стремлении к очищению от скверны. “Отказ” ее от жизни необычен – со смехом, с азартом победы своей над собой во имя того, “в кого в первый раз в жизни поверила”. “Прощай, князь! Первый раз в жизни человека увидела”. И пошла на нож Рогожина, ибо другого пути, чтобы освободить этого “единственного” человека, у нее не было. И не вынес князь муки загубленной жизнью красоты, этого женского бунта, ведь “все было бы спасено” только в одном случае – “если бы она была добра”. Но откуда добро в душе – если с детства она поругана. Потом пять лет “чистой” была и молила Бога о возвращении способности прощать. Но явился Рогожин и “оценил” в сто тысяч, и не сомневался, что возьмет сто тысяч королева, потому лошади-то уже внизу стояли, значит, сомнения у Рогожина не было, что купится за сто и поедет с ним, с Рогожиным. А ее мечта о прощении и чистоте, так это “дурь меня доехала”. Будь прокляты эти деньги, правящие всем в мире, и горят пусть они в огне!
Продажен и жаден мир вокруг, и не нужен мир этот мне. А тебе, Ганечка, – обгорелая пачка мною отдается за то, что ты что-то в душе имеешь, за деньгами в камин горящий не бросился, “не пошел”. Значит, “ничего, очнется”. В обморок грохнулся от борьбы внутренней, чтобы сдержаться, за тысячи “божеское”, оставшееся в душе, не продать.
«А о таком, как ты, князь, я мечтала… Придет и скажет: “Вы не виноваты, Настасья Филипповна, и я вас обожаю”. Да так размечтаешься, что с ума сойдешь. А потом Тоцкий явится. Опозорит, разобидит, развратит, распалит. Уедет. Так тысячу раз в пруд хотела кинуться, да подла была. Души не хватило”.
Сцена “вчетвером”, вместе – Аглая, Рогожин, князь и она, грешница. Победа ее, грешницы, над соперницей. “Неужто ты, князь, меня оставишь и за ней пойдешь? Так будь ты проклят, что я в тебя одного поверила”. Не будет проклят. Остался с ней: “Мой! А я его этой гордой барышне отдавала! Зачем? Для чего? Сумасшедшая!” Со мной князь, хоть и другую любит. Со мной остался, значит, и вера моя в него со мной. Да принять нельзя ей, Настасье Филипповне, такую “победу”. И тогда лучше уж нож Рогожина, чем принятие жертвы князя во имя ее, Настасьи Филипповны, веры.