— Саша, я хочу, чтоб вы знали. Жизнь наша солдатская, и все может случиться. Я вас люблю… Люблю давно, еще с Заполья. Простите меня за тот порыв. Я ничего не требую… Никогда вас не обижу… Но вы должны знать…
Он говорил «вы», хотя они давно уже обращались друг к другу на «ты». Ей стало жаль себя, Петю, Лялькевича. Хотелось плакать, и она ничего не ответила. Он стал жадно пить квас из баклаги, словно у него внутри горело.
Ей не хотелось думать о Лялькевиче дурно. Но в бессонные ночи что только не приходит в голову. Даже закралась мысль, что он мог сказать Пете что-нибудь нехорошее, обидное, поэтому тот ударил его и скрылся так поспешно. Ей тут же стало стыдно за подозрение. Нет, не такой человек Владимир Иванович!
На третий день соседка Аксана сказала:
— Что ты, глупая, мучаешь сама себя? Иди к нему. Помиритесь. Мало ли я лаялась со своим? Поверь моему слову, он так же мучается.
«Иди» — слово это как бы разбудило Сашу.
— Я знаю, — сказала она Ноле и Данику, когда соседка ушла, — где его искать. Он заходил к Ане. Я должна туда пойти.
Поля едва удержала сестру, чтоб та не кинулась на ночь глядя, — так Саша убедила себя, что только там можно напасть на Петин след.
На рассвете Саша ушла. Документы у нее были — часто ходила в город по заданию организации. За это время она привыкла к немцам и давно уже по испытывала такого страха, как в начале войны. Однажды в Гомеле ее задержали, отвели в комендатуру, и она отвечала на все вопросы смело, находчиво, и все обошлось благополучно.
Но, дойдя до того места в междуречье, где их с Аней хотели расстрелять парашютисты, Саша снова почувствовала страх. И, странное дело, он больше не оставлял ее ни в лесу, ни в поле, ли даже в деревне, через которую она проходила. Ото был даже не страх, а предчувствие чего-то недоброго. Она боялась встречи с немцами. И столкнулась с ними на берегу Днепра. Они выскочили из кустов, человек восемь, окружили и направили автоматы на безоружную женщину.
У Саши екнуло сердце.
Немцы что-то злобно говорили про партизан, глядели волком, вырвали из рук узелок и держали его с опаской — не мина ли? Один больно толкнул автоматом в плечо. Наконец посадили в лодку и под конвоем повезли в местечко.
В лодке Саша с облегчением вздохнула: плыли туда, где многие ее знают. Вспомнила то время, когда приходила сюда с Петей, и даже залюбовалась знакомой днепровской ширью, забыла про страх. Только когда увидела, что лодка пристает у больницы, сердце ее снова забилось.
Поднялись по узкой тропинке на кручу, и первое, что бросилось в глаза — свежее пожарище на том месте, где стояла школа. Сиротливо и страшно, как привидения, возвышались белые печи и обгоревшие черные тополя. А больница цела, все три дома.
Сашу новели в главный корпус, где она лежала, когда родила Ленку.
— Партизан! — сказал один из конвойных часовому у больницы.
— О-о! — удивился тот и направил на нее автомат.
И вдруг Саша увидела Марию Сергеевну. Она вышла из амбулатории в белом халате, в косынке с красным крестом. Такая же, как год назад, разве что немного постарела. Саша крикнула:
— Мария Сергеевна!
Та глянула и сразу узнала:
— Саша! Друг мой!
Устремилась к ней, но часовой остановил движением автомата.
— Мария Сергеевна! Я шла к вам, к Ане, навестить, а они задержали… Налетели на том берегу, как бог знает на кого… Скажите им.
На крыльцо вышел молодой красивый офицер.
— Вас ист хир?[23]
Конвойные вытянулись и стали докладывать. Офицер отрывисто и сердито что-то спросил. Конвойные растерялись и начали оправдываться, перебивая друг друга. Офицер прикрикнул на них. Тогда к нему обратилась Мария Сергеевна:
— Герр обер-лейтенант! — и заговорила по-немецки быстро и горячо.
Он слушал молча, почтительно склонив голову. Саша понимала, о чем она говорит, по выражению ее лица, по жестам. Да и немецкие слова, которые она учила в школе и которые часто слышала за время оккупации, в устах Марии Сергеевны были куда понятнее, чем у немцев.
Офицер показал на ее узелок. Солдат положил его на скамью. Развязал.
Обер-лейтенант спустился с крыльца, достал из кармана брюк маленький блестящий ножичек, взял хлеб и стал отрезать от него тонкие ломтики. Один за другим они падали на песок дорожки.
Саше стало больно и обидно за пренебрежение к хлебу, который они добывали потом и кровью. Видно, Мария Сергеевна прочитала это на ее лице, потому что сказала офицеру:
— Герр фон Штумме, по русскому обычаю хлеб нельзя бросать на землю.
Он удивленно посмотрел на нее, смешно вытаращил свои и без того большие, по-детски светлые глаза. Врач развела руками.
— Народный обычай, его надо уважать.
Офицер приказал солдату поднять хлеб. Тот собрал ломтики, небрежно обтер о рукав мундира и положил на платок, бросив злобный взгляд на Сашу. Обер-лейтенант осторожно разрезал каждое яблоко, по уже не кинул дольки на землю, а положил обратно. Потом пальцем поковырялся в соли.
Саше стало смешно от этих педантичных поисков неведомо чего.
Офицер повернулся к ней и сказал что-то по-немецки. Мария Сергеевна перевела:
— Господин офицер требует съесть щепотку соли.