— Ладно, — я чувствовал себя как-то нелепо: в звуковой ловушке: будто проверял воображаемый микрофон, подмывало сказать: раз-раз, но я сказал: — Так, подожди, — снова замолчал и в конце концов произнес: — Лилия не палиндром, а или — палиндром.
Отдадим почести Покойному, столь осуждаемому ныне.
С губ Куэ слетел знакомый и одновременно неведомый шум.
— Морднилап илиа морднилап ен яилил.
— Это что такое, — спросил я, улыбаясь.
— То, что ты сказал, только задом наперед.
Я расхохотался, не исключено, что в восхищении.
— Я на записях этой фишке выучился.
— Как у тебя так получается?
— Очень просто, как писать наоборот. Только нужно часами записывать всякую херню, передачи с жуткими диалогами, которые и проговаривать, и слушать невозможно, беседы в тишине, сельские драмы или городские трагедии с персонажами не правдоподобнее Красной Шапочки, которых ты должен озвучивать нечеловечески наивными голосами, зная, что из-за твоих связок — это называется эвфония — волком тебе не бывать, в общем, разбазаривать время, будто оно вернется к тебе, как вода к тритону, брызжущему на фонтане у въезда в тоннель.
Я попросил его проделать фокус еще раз. Куэкого хрена. Куэрена.
— Как тебе?
— Бесподобно.
— Да нет, — отмахнулся он от лести, как от поклонника, просящего автограф. — Я спрашиваю, на что похоже?
— Не знаю.
— Послушай-ка снова, — и он обратил еще пару фраз.
Я не знал.
— Похоже на русский, правда?
— Возможно.
— Адварп йикссур ан ежохоп?
— Не знаю, скорее, на древнегреческий.
— А ты, бля, откуда знаешь, на что он был похож?
— Ради бога, тоже мне секрет. То есть у меня есть приятели с философского, так они на нем говорят, — с гаванским акцентом, хотел я сказать, но Куэ не был настроен шутить.
— Говорю тебе, похоже на русский. У меня отличный слух. Если б ты послушал запись целиком, точно понял бы: испанский — это русский наоборот. Любопытно, да? Странно.
Нет. Удивило меня другое, да и то не тогда, а сейчас. Тогда меня удивило, что в голосе Куэ не было и следа выпитого. И в том, как он вел, тоже. Удивили упоминания о времени, тритонах и воде. Но, очарованный его словесной эквилибристикой, я прохлопал единственный раз, когда Арсенио Куэ отозвался о времени как о чем-то более или менее ценном.
Мы въехали в Гавану по улице Кальсада. На Двенадцатой горел зеленый, и мы пролетели мимо театра «Лисеум», как буддийская стрела — дзен! вместо: дзынь! — видеть не могу «Трочу» с ее извилистыми садами и бывшим первоклассным санаторием (который в конце века находился, бог ты мой, в отдаленном загородном поместье под названием Ведадо: что возвышает его в глазах нашего Ле Куэрбюзье, считающего, что музыка — это движущаяся архитектура), теперь превратившимся в убогий лабиринт развалин, и театром времен колонии, ныне отелем, даже не отелем, а траченной временем, полуразрушенной ночлежкой, эти руины не оставят меня невозмутимым, ибо незабвенны для меня. На Пасео мы встали в пробку.
— Серьезно, что ли?
— Что серьезно?
— Ты серьезно, что русский — это испанский наоборот?
— Серьезнее не бывает.
— Святые угодники! — возопил я. — Мы сосуды, сообщающиеся парусники. Это же тютелька в тютельку подпадает под теорию Бустрофедона о том, что кириллица (он говорил: кюриллица/кюлиррица) — это латиница наоборот и по-русски ее можно прочитать зеркально.
— Бустрофедон всегда шутил.
— Ты сам знаешь, шуток не бывает. Все говорится всерьез.
— Или в шутку. Жизнь была тотальной шуткой для него. Или для Него, как пожелаешь. Ничто человеческое было ему не божно.
— То есть для него не было ничего серьезного. Следовательно, не было и шуток. Аристотелевская логика.
Куэ тронулся. Изобразив прежде ртом восклицательный знак, Джиммидинкуэ.
— Мать твою, чувак, — сказал он, — если я закину тебя на этой машине времени жить к софистам, никто особо не соскучится.
— Кто бы говорил, тебе-то не хватает разве что остановить свою квадригу, «Катр Шве», вылезти и убить корову, чтобы погадать на ее печени, наступать ли нам дальше на Сарды или возвращаться к морю. — Он улыбнулся. — Предлагаю нам с тобой составить досократовский дуэт. Из нас вышли бы отличные Дамон и Финтий.
— Ху из ху?
— Ваши бабки — наши песни.
— Что-то мне не верится, что ты готов пожертвовать жизнью ради меня.
— Да? А разъезжать с тобой, быть за пассажира, сидеть на этом месте для самоубийц — это, по-твоему, не самопожертвование?
Он рассмеялся, но ногу с газа не убрал.
— К тому же я всегда готов занять твое место.