И большой зал, где сдавали вступительный экзамен по живописи. В течение четырех часов тут писали обнаженную натуру. Закусив пухлую губу, поминутно вытирая руки, молодой Кустодиев терпеливо «лепил красками» человеческое тело. Потом «влез в работу и забыл, что сейчас решается судьба». Стал быстро схватывать то одну, то другую краску, смешивать их и класть на холст. Вот кто-то попал в поле зрения его глаз, устремленных в этом огромном зале среди десятков мольбертов лишь на натурщика. Этот «кто-то» поправил ногу натурщика. «Репин, Репин», — пронеслось по рядам. Борис замер с поднятой над мольбертом кистью. Так вот он какой! В письме сестре написал: «Репин оказался человеком небольшого роста, худеньким и подвижным, с остроконечной бородкой и лукавым взглядом».
Кустодиев вышел из этого «страшного» зала, готовый к тому, что не будет принят. Уже строил планы, как все равно останется в Петербурге и будет еще год готовиться в мастерской Дмитриева. А в три часа открыли двери зала, и каждый мог увидеть на своей картине написанные мелом слова: «Принят», «Не принят». На картине Кустодиева стояло: «Принят».
«Ура, ура, ура! Добродетель наказана, порок торжествует! — в шутливом тоне писал он домой. — Я принят!
…Теперь мне придется работать, и много работать, чтобы удержаться и не ударить лицом в грязь. Ведь экзамен был только первый. Затем будет испытательный период, который протянется до 1 января. И если в это время получишь удовлетворительные номера за работы, то останешься, а если нет, то к первому января попросят удалиться…
P. S. Это письмо обращено не к личности, а вообще к „славному гербу Дома Кустодиевых“…
Павлу Алексеевичу напишу завтра письмо».
Работать он начал сразу истово. По многу часов, с самого раннего утра. Вставал, едва лишь светало. Уж если его, астраханского провинциала, приняли, то он не позволит себе ни минуты роздыху.
В первый же месяц дали задание сделать композицию на свободную тему. Он выбрал тему «В мастерской художника». Стал мучительно искать композицию…
Ходил по величественному городу с крылатыми львами, ангелами, вдоль чугунных решеток Летнего сада, по красивейшей набережной, а сам думал о композиции. Десятки фигур в самых разных позах набрасывал в своем альбоме. А когда уж был натянут и прогрунтован холст, когда светлой охрой нанесена наконец найденная композиция и пришло время работать красками, именно тогда над Петербургом нависло свинцовое ноябрьское небо, солнце надолго исчезало с горизонта. Светлых часов для живописи можно было «наскрести» за день всего два-три.
Ах, как сердился Кустодиев на это небо и вместе с ним на город! Как нужен был ему бездонный астраханский небосклон!..
Картина все же была написана к сроку. Кустодиев привел Сашу, усадил ее в кресло и открыл полотно. Сестра долго и внимательно смотрела.
В центре спиной к зрителю стоял художник в свободной светлой блузе, он что-то вдохновенно рассказывал. Три слушателя сидели на диване и в кресле, расположенных по диагонали, это расположение создавало ощущение глубины мастерской. Перспективу усиливал свет, падающий из окна.
— Как удачно получилась у тебя правая фигура! — воскликнула Саша. — Ноги вытянуты, руки в карманах. Так естественно!.. Узнаю Васю!
Борис писал эту фигуру с Василия Кастальского, Сашиного мужа, с которым по приезде в Петербург он быстро подружился. Что касается лица, то это был совсем не Василий. Лицо было иронически-насмешливое. Это выражение частенько скользило теперь в рисунках Кустодиева, да и в его собственном лице. Может быть, таким образом он пытался скрыть свою внутреннюю ранимость, свою чувствительность?
За эскиз «В мастерской художника» Кустодиев получил шестнадцать рублей. В тот же вечер сообщил об этом родным в Астрахань, и весьма эмоционально:
«Вы не думайте, что я „загуляю“, — нет, на эти деньги в „киятр“ пойду, штаны куплю из холста. Здорово? Ведь это как-никак первый заработок „искусством“!»
Он ставит слово «искусство» в кавычки, боясь уронить его высокий смысл, отводя своей персоне тут весьма скромное место.
Ему не хватало в Петербурге матери, астраханского солнца. Но зато здесь были театр, музыка, музеи. Кустодиев жадно впитывал все, набрасываясь то на стихи (благо хорошая библиотека в Академии), то на музыку (он играл на фортепиано и на гитаре), то на театр (опера в Мариинском, драмы Островского в Александрийском), то на музеи (из Эрмитажа не вылезал часами). Его письма этой поры отличает необычайная эмоциональность. Еще год назад он писал сухие отчеты, деловые просьбы. Теперь иное. На бумагу вырываются свойственные ему и пока невидимые для петербургских товарищей жизнерадостность и юмор. В письмах он не скрывает своей непосредственности, восторженности.
«Живу в Питере, дорогая мамочка, прекрасно, чувствую себя восхитительно, сплю хорошо, пишу ничего (красками); рисую плохо (карандашом) и хвораю совсем скверно (т. е. здоров)».