Запах Виттгенштейновых любовных соков был блаженен. Лишь зловонные застойные воды реки Ируэлл, подымавшиеся в самый разгар лета, могли сравниться с ним своею сладкой терпкостию. Но я наслаждался, извлекал невероятнейшую радость из осповатого еврея. Тело мое громыхало ангельским униженьем; ни единый зверь с раздвоенным копытом, ни единый дух не могли заниматься инфернальным своим делом лучше сего жидовского филозофа.
Любовь его была вполне пропитана ужасом.
– Клянусь своей душою! – воскликнул я, по-прежнему извлекаючи полную толику оскорблений от его сребрящейся пиздоклумбы. Поспешностью движенья, фыркая в бороздах своих смертельною веселостию,
От сей личности дуло неебическою бурей. Кровь его (словно бы свидетельствуя куриозу) хлестала из горла его суматохою: жидкая сия кавалькада начиналася легким галопом из свежей дыры у него в шее.
– Кровь и жир должно смешанные, как говорит Хогарт, создают нужный сорт пудинга.
Как Виттгенштейн свои мысли вокализовал, сказать я не мог.
Говоря без обиняков, его скудные ангельские власы свисали прямыми хлопьями, даже не прикидываючись украшеньем его физии, а горло его (там, где не было оно раскрыто встречь стихиям) взбухало, словно бы в сердцевине его произрастал гнойный тонзиллит сверхкапризнейшего норова.
Там я и покинул его, вертящегося, аки дичь под винтовым домкратом. Сверкаючи опустошающейся страстию, отбываючи прочь от взора моего пенящимся клеем; в высшей степени
Сосунов, а тако-же личностей низших сословий, почти что по наставленьям гумора мгновенья сего оставляю я наколотыми и разделанными по-мясницки. Мои верительные грамоты мальчика-плетневика до сих пор могли б звучать гамом Старого Бартлеми в дичайшем его виде.
Всю жизнь свою Виттгенштейн был человеком разделенным. Даже филозофья его была разделена – между «
– Не просите смысла, – говаривал он, – просите пользы.
Думаю, я хотя бы научил его сему – ну и истинному значенью языка, быть может.
Ни один иной человек никогда не вышибал из протчих столько искр, дабы возжечь оригинальную мысль, – такова была ценность Шопенхауэра. А вы считали – кого-то другого?
Николи не будучи человеком притупленных ощущений, да и человеком возрожденческим, кому удается грозить палкою всем мненьям, знаючи лишь столько, чтоб длань подъять (но думая иначе), я в соблюденье принципа (и не страдаючи парамнезией) без ровни себе шагал по сей мерзкой ебаной земле.
Как так бывает, что коли зрим мы прекрасную женщину – говорим: «Что за ангел»? Какого пола ангелы?
Слово
– Брубаба-брубаба.
Ко внутренней стороне бедра моего применилась резкая жгучая боль, как раз под моими наружными половыми. От плоти моей повалил дым. Я горел.
Что-то выкусило из меня часть.
–
Голоса их готовили баранину, а я стоял вновь супротив изнуренных и прогонистых златых людей – лучшей братии Аушвица. Парочка украдкою зашла ошуюю и одесную от меня (из куса ляжечной плоти, ухваченной игольно-острыми зубьями одного из противников моих, валило пламя; подбородок и челюсть ангела долго тянулись к истощенным персям). Эти два оставшихся ангела располагали модными каркасами людей, следующих за модою. Броская одежа дополняла б их, скрываючи от придирчивых взоров их неопрятные кости, тем самым удваиваючи более приятственный амбьянс жизни и элегантности.
– «Офигеть пониманье», – весьма жалобно проговорила мне Джесси нараспев, очень по-женски возводя очи свои горе и опуская их долу. – Блядский стыд они.
Но изреченное мне ею долженствовало располагаться в кавычках, аки нечто менее нежели полусериозное, – кредо вызова, прием, помаваемый подобно хоругви во поле: и горе неверящему!
– «Накорми их», Хорэс. – Вербальные ея благословенья, ея причуды нрава – ими я начинал уж дорожить. В частности – ея владенье словом в кавычках, что залегает в самом сердце английского словоупотребленья.