Вскипая волдырями, испускаючи жидкий худосочный горячий шоколад, евреи слегка потрясывались на воздусях в ярде или около того от меня, в некотором недомоганье, ибо, я подозреваю, не ели они полноценной пищи далеко не одну неделю. Тут требовались милосердье и пониманье былого, кои в те дни, покуда не начал пускать «блинчики» по времени, я не всегда мог призвать себе на подмогу. Не способен я отыскать в себе состраданья, коего было б довольно для того, как они портили себе жизнь.
Огнь стал их дыханьем, их сифак – «подлинным восторгом» (как мне позднее записала Джесси). Но сильней всего поразило меня восхищенье жизнию, что мартышачьи сидело в тех мертвопламенных очах. Пылкое, пышное и оттого не склонное оставаться в постели. Алчно кидалось и набивало себе сим утробу, расквартированное по тем глазницам. От непристойной любови к жизни желчь моя неизменно вскипала. Жить – вульгарно, а предоставленье ключа к Выходу спасало меня от бесполезности, так свойственной моим собратиям-человекам.
Так Ахилл убил Гектора.
В мозгу моем пухли органы краниологьи – и уж начали готовиться к развитью. Один глоток моей плоти – вот и все, что позволяли им их пайковые карточки.
Я быстро переместил бритву себе в кулак и вытянулся, санками скользнув бритву боком в ближайшую ко мне кожу.
Подтвердивши свой отказ продолжать поставки «
Лучше кости Аушвица – мой ком плоти тягостно шевелился в пасти его – отхаркнул пламенем на ветер и заглаголал всериоз:
– Моя получил, чего моя хочет, когда моя получил ТЕБЯ. Полная лопата тлеющих углей спала с него, и я закашлялся в коже его.
– Аллоу! аллоу! Кровь и бури.
Без показного хвастовства в призыве его, а лишь с намеком на иудейское безумье низкий вкус его и далее проявил себя в надлежащем неистовстве семитской страсти. Крепкую песью хватку свою он нацелил на мои невыразимые.
От коей увернулся я с некоторым изяществом.
Не забуду той привлекательности, какою новизна сия располагала для моей возлюбленной. Ея заразительный смех взбаламучивал меня, и я отошел на шаг, дабы придать разнообразья наслажденью ея. Неужто настрой Джесси николи не пасовал? Она уже надела масочку (сделанную из чорного муара, насколько мне помнится), кою свеженадушила масляным муслином, и взнесла в мою честь тихий бокал «Графа Кута». (По сути дела, мое предпочтенье в сем чарующем вареве было – горбатой бутыли либо кувшина «Игнейшеса Кута», но в то время Джесси знать сего было не дано.)
Вот воздела она другую длань свою, раскрывши ея ладонь, коя, как мне виделось, окутана была тончайшею патиной еврейской крови, украденной у вскрытого ангела. Медленно поднесла она ея к своему соблазнительному рту и прошептала мне:
–
– Так и есть, – парировал я без горячности, – ты прекрасна превыше всяких слов.
Никто не может утверждать, будто я не рисков.
– Я прекрасна лишь потому, что таковой меня находишь ты, – парировала она с искренностию профессионалки, к вящему моему развлеченью.
– Человека дело красит, – ответствовал я ей без промедленья. – Ты по-прежнему Любовь-в-тумане.
Она поднялась уже с нашего ложа и теперь стояла, обрамленная зеркалом из позолотной бронзы за нею, глядя на меня, для взора моего нагая. Ручеек урины заструился вниз по ея левой ноге. Она меня зачаровала. Ничто не смогло ея удержать. Вневременные мгновенья сцаки ея петляли сочащейся струею ей по ногам, перемежаючись слева направо по желанью ея, как ей бывало угодно.
В глазах Джесси были мясистые желанья.
Я знал: Любовь взошла в сердце моем.
С неуверенностию резвым стежком вернул я
Затем не сумел я угадать причину сему разрезу напрямки.
Одним словом, я превзошел границы – не токмо того, на что решился сам, но и того, что должны были диктовать обычные благоразумье и благопристойность.
Сей отрез моего лезвья придал засланцу Аушвица измеренье свиных рубцов. Деянье мое вызвало в нем прекрасное проявленье вихрящихся членов, и я склонился пред его буйством. Я
– Шиповник и боярышник, крапива и дикарь. – Последние слова его были мне сказаны жалобно, и после них он взялся было за гортанный хмычок, столь не в ладах был он со своим состояньем. – Никогда не бывало мне лучше.