Шумливое жужжанье и вдохновенное исполненье на сиплом аккордеоне «МОРОЗОМ ПОБИЛО ВЕРШКИ РЕПЫ» пропитывали собою плоть евреев, странствующих в неистовой своей оргии окрест меня. Нахлест жидкого арахисового масла вдруг растекся по моим причинным, и я позволил его плевку пасть на горку гонта, учреждаючи суверенитет свой на торфистой почве.
Меня не придавили хлороформом при рожденьи, посему я заразою бродил по еврейской Стране чудес. Выпрямившись, праведно; подкисляючи затор их генов взмахом своего лезвья, оставляючи их пагубным компостом на красном шоссе.
– Из кривой лесины человечества ничего прямого нипочем не сделать[53]. – Голос мой задевал нерв всем мужам переменным.
Ко мне прижались две внушительно сложенные женщины, их Корсетные Пояса Фэнни Формер от «Фредерика из Холливуда» и утягивающие панталоны (они, как ни жаль мне сие говорить, в тот день отнюдь не носили на себе «трусиков камня настроенья», коие, как утверждают, изменяют себе цвет сог ласно половым потребностям женщины) туго прижимались к моей коже. Хоть я и остался безо всяческих иллюзий касаемо их течки.
Я был полон решимости для них Воссиять и совокупился там же, на аушвицской дороге, под сению крематорья, возлюбивши влагалища их до полного восторга, всачиваючи тела их в свое, не обращаючи вниманья на ноги Птиц, Евреев и мартышек, кои топотали по телам нашим.
– Лишь храбрецы заслуживают справедливости, – в конечном счете заметил я, вставаючи, когда сироп мой проделал свою работу. – Благодарю вас, дамы.
Грехом следовало прозываться им.
– Полощи, покамест не запищит, – сказала одна, смеясь. Жены те знакомы были с единством мужской природы, и пороки, с коими родились они, оставались неуязвимы в теченье всей их жизни: не было б мне смысла возвеличивать здесь их добродетели; читаючи, мы способны сие постичь.
Меланхолические лица подавались средь толп несколько неприятно черствых гонцов за крематорьем, с коими я далее двинулся, нагой, по дороге к Холму Кронгар. Николи не видал я лиц столь расположенных к радости либо столь возжегшихся от еврейского сифака высокомерья.
Естьли еврею бесплатно достанется вервие, он и повесится.
Еврей есть пустая трата кожи. Лезвья, прилепившиеся к моей, аж чесались, так им не терпелось сварить суп из его кости.
Вот бы у народа еврейского была одна шея.
Хуй мой кинулся в наступленье и выкачал из себя суспензью острейшего сока – я видел, как жжет он и еврея, и почву, и скакнул вперед я к старухе, и двинул ея кулаком в затылок; сваливши наземь ея так, словно резали из нея филей.
В обязанности мои отнюдь не входило наращивать на скелет ея мясо жизни.
Равномерным шагом влился я в стаю птиц, бегом гнавших к смерти еврея, испускавшего вербальные пени;
Натянувши хорошую физиономью при обеспокоенном сердце, я озвучил озабоченность свою.
– Я изреку некоторое количество слов – и они будут Злато. – Нечистокровный грубый жаргон был не в моих правилах. – Кто вы, где стоите – вот что важно в жизни.
Пока смахивал я жаркий кус семени своего на сего еврея, он поворотил ко мне весенние свои зеницы и произнес:
– Мед есть слюна звезд.
– Нате, я покрою кости ваши чорными перьями. – Я нагнулся и собрал в охапку страусиных и орлиных перьев и разбросал их поверх его. – Вам сгодится. Завтра я стану жить, говорит дурак. Завтра слишком поздно, мудрец прожил вчера.
Меня схватило еще одно еврейское существо общего рода, оскорбленное моею злонамеренною чувствительностию, немощно потрясаючи муштабелем.
– Неужто не видите мы, как мы страдаем?
– Ни за что! Я б нипочем не стал давать показаний по обвиненью в содомии, – отвечал я, будучи вполне осведомлен относительно хитрованских его мотивов, ибо николи не ощущал я плоти длани его. – Теперь же иду я в песочину за поросенком.
Я отошел, выдирая его передние зубы из своих костяшек, мимолетно примечая в толпе фавнов и дриад.
– В сумерках, дорогая моя, когда огни тусклы и пригашены, – тихонько бормотал я себе под нос – свидетельство злой жажды.
– Живи же так, чтобы в урочный час, когда примкнешь ты к длинным караванам, идущим в мир теней, в тот мир, где всем готов приют, в жилище тихом смерти, не походил ты на раба – в тюрьму влекомого всесильным властелином; чтоб просветлен был дух твой примирением, чтоб к гробу ты приблизился, как тот, завесу кто, над ложем опустивши, идет ко сну, исполнен ясных грез[54].
Было ль сие измышлено Марцапаном Ананубьем – или же магически оркестровано Ебом Фантастикой?
Еб, остававшийся столь безмолвным, что дыханье его казалось объемно-толстым, отослал каталептические члены свои картографировать волшебную траекторью в ноосфере, отчего апостолы его вложили вербальную кляузу в вездесущий вопль