Я умерла в тот день. На самом деле. Мне тоже сложно в это поверить. Особенно в мирную часть. Потому что после всего, через что я прошла, я предполагала, что когда, наконец, потеряю контроль над своим телом, то обнаружу себя, стремительно скатывающейся к какому-то адскому существованию. Вместо этого я почувствовала радость, потому что я сделала так, что эти последние мгновения что-то значили. Казалась, еще слишком рано прощаться, но какая-то часть меня понимала, что я снова их увижу где-то, однажды, в каком-то месте.
Потому что любовь, подобно нашей, не умирает вместе с телом.
Вы на самом деле считали, что любовь Хавок настолько хрупкая?
Блять, нет.
Так что, когда врачи — эта чересчур прекрасная группа женщин в больнице. Генерала Джозефа, которым я никогда не отдавала должного — заставили мое сердце снова биться, я проснулась с резким шоком осознания.
Мои глаза перекатились на затылок, и люди вокруг меня были довольно-таки расплывчатыми, что они с таким же успехом могли быть ангелами.
— Есть гребанный пульс! — прокричала одна из них, что было еще как стиле Прескотт, что можно было сказать в отделении неотложной помощи.
Это последнее, что я помнила перед тем, как снова уснуть. Не знаю, на самом ли деле мои губы улыбались или я просто улыбалась в душе.
Но улыбка была.
И она была окрашено в ярко-красный цвет победы.
Лежа на моей кровати, с наушниками в ушах и телефоном на животе, это была Бернадетт Саванна Блэкберд.
Улыбка дразнила уголки моих губ, когда я закрыл глаза, вспоминая слова, которые слетели с губ хирурга, словно чудо, которое я почувствовал за гранью заслуженного получить, словно молящийся у ног всемогущего бога.
Конечно, хирург сказала еще много всего после, но я зацепился за это слово и, казалось, не мог с него сдвинуться.
Берни вытащила левый наушник и посмотрела на меня с приподнятой бровью. Несмотря на то, что хозяйская спальня, технически, принадлежит всем нам — возможно, ей и Вику больше всего, но все же — если ей нужно было подумать или нужно время побыть одной, она всегда приходила сюда.
— Мы готовы, — сказал я, а затем зашел в комнату, чтобы предложить руку помощи.
Берни потянулась и взяла ее, даже если она не полностью вернулась в свою прежнюю физическую форму, но ее рот и нахальство вернулись в полной силе еще в больнице.
— Наконец-то привели в чувство своих сопляков, да? — спросила она, когда упала в мои объятия, а я посмотрел на нее с каждой унцией любви и нежности, переполняющих меня изнутри.
Иногда их практически было слишком много, что казалось, словно все эти желания и стремления выйдут за пределы и затопят мир. Настолько сильно я любил ее, настолько, что мог похоронить мир под простыней этого чувства.
— Сопляки официально приведены в чувства, — сказал я, опуская свой рот на ее для поцелуя, который на вкус был как наш самый первый. Он пронзал мой рот, одновременно прорезая меня насквозь, выливая на пол всю мою неуверенность и уязвимость. Это было идеально, именно здесь я и должен быть прямо сейчас, в этом месте, где каждый поцелуй снова и снова на вкус ощущается, как первый. — На обратном пути мы заедем в «У Уэсли», и…все идут.
— О, хах, — сказала Берни, когда зарылась лицом в мою грудь, ее руки вцепились в мою футболку. — Вот почему все идут? Ради картошки фри и молочных коктейлей? Это никак не связано с тем, что меня подстрелили, а вы, ребята, одержимы заботой обо мне?
— Я бы не сказал просто одержимы, — начал я, пальцами поглаживая ее волосы и изо всех сил стараясь скрыть улыбку, которая освещала мои губы. — Я бы сказал фанатично. Или рьяно. Что-то такое.
Бернадетт рассмеялась, и, клянусь, это был самый красивый звук, который я слышал за всю свою жизнь.
— Хорошо. Горячие, страстные, пылкие, пылающие, демонстративно заряженные мужчины, — она еще раз поцеловала меня, но на этот раз в щечку, а затем отстранилась, чтобы пойти к двери, одетая в мои старые треники и футболку с какой-то политической надписью на ней.