– Беспомощность? О, ты не знал, что такое беспомощность, милый мальчик. А теперь запоминай, что ты чувствуешь, потому что это она и есть. Заносчивую королеву заставили плясать в медных туфлях по горячим углям, пока ноги её не почернели и не растрескались и красный сок не потёк сквозь трещины, и тогда она умерла от боли. Я очень милосерден и потому дозволяю тебе танцевать босиком и всего лишь на камнях в мороз. Твои ноги не почернеют; по крайней мере, не сразу. Ты ведь сейчас даже не чувствуешь ничего. Уже потом, дома, твои красивые белые ступни начнут гореть… Или, быть может, омертвеют, и добрый врач заменит их на протезы. Ты останешься жив и почти не будешь хромать, но навсегда запомнишь, что значит по-настоящему «нет выбора». Раз-два-три, раз-два-три… Нравится? Я прекрасно танцую. Когда-то мне равных не было в этом.
Морган уже не ощущал почти ничего; ноги до колена потеряли чувствительность, а каждый шаг, каждый такт оставляли на мостовой след тёмно-красных капель, и левая ступня была измазана в крови. И ледяной ветер до онемения выстудил кожу, превратил лицо в фарфоровую венецианскую маску – улыбнись, и по щеке трещина пойдёт.
Реальными оставались только две горячие ладони – на талии и в руке, и пылающие золотые очи напротив. А ещё – вязкое, тёмное чувство, которое поднималось изнутри его существа.
Чувство, перед которым отступала звенящая адреналиновая пустота, тело становилось тяжёлым и неповоротливым.
«Страх?»
Это осознание было сродни мистическому озарению. Всё вдруг обрело смысл. Истории о диких зверях, которые отгрызали себе лапу, попав в капкан, больше не казались чем-то из разряда невероятного. И Морган понял, что желает только одного: оказаться как можно дальше от Уилки. Любой ценой, пока ещё не слишком поздно.
«А если поздно?»
Страх разрастался, заполняя собой каждую клетку, застревал в горле и душил.
– Нет выбора, – задумчиво повторил Уилки, делая поворот и принуждая партнёра следовать за собой в танце. – Что ты можешь знать о выборе, глупый хороший мальчик? Выбирал ли ты – быть свободным ветром меж холмов или быть заточённым в башне? В каменной башне со скрипучим механизмом на верхнем этаже. С окном, из которого видно море, до которого ты никогда не дотянешься.
Морган уже почти не слышал его; звук доносился издалека, а реальным в целом мире был только страх. Онемевшие ноги передвигались деревянно, неловко, словно у марионетки.
Или уже омертвевшие?..
«Я хочу умереть, – понял он и даже немного удивился. – Только чтобы это закончилось».
А Уилки продолжал говорить.
– Мне шили одежды из рассветной дымки, из девичьего румянца, из росы, дрожащей в паутине, из солнечного света, утонувшего в капле крови ребёнка, которого ужалила змея. А теперь… Молнии и пуговицы, крючки и цепи – всё жжёт, всё кусается, и я даже одеться не могу сам. Что ты знаешь о выборе, милый мальчик? Что ты знаешь о том, каково это – отдать всё не ради того, чтобы сделать лучше или спасти, но ради того, чтобы иметь крохотный шанс собрать из осколков прежний мир? И потом целую вечность удерживать эти осколки, и в каждом видеть собственную искажённую тень, такую уродливую… и никогда, слышишь, никогда не отводить взгляда.
В какой-то момент Морган просто не выдержал. Точнее, не выдержало сердце. Сначала пришла спасительная боль – в верхней части живота, такая, что можно принять за резь в желудке. Потом воздуха стало шокирующе мало – и опустилась темнота.
Забытьё было мучительным, полным кошмаров. Жёсткая скамья под спиной, равнодушное звёздное небо – такое настоящее и близкое, что протяни руку, и коснёшься. Мерещился Фонарщик, разевающий рот в беззвучном крике, и трепещущие огненные крылья Чи. И целый ворох искр, которыми приходилось дышать, чтобы выжить.
А ещё почему-то Уилки, который стоял на коленях и бережно согревал дыханием его омертвелые ноги. И сосновая скамья, много раз перекрашенная и рассохшаяся, выпускала побег за побегом – смолистые, жёсткие. Глубокий разрез на стопе затягивался, а кожа слегка розовела, и оживающие сосуды покалывало.
Морган очнулся на заднем сиденье своей «шерли» незадолго до рассвета от внезапного включившегося радио. Играла песня Джонни Хукера, та самая, которая звучала по дороге из Сейнт-Джеймса в Форест. С зеркала заднего вида свисали незнакомые белые цветы на проволочно-жёстких стеблях с восковыми листьями.
Несколько секунд он пялился в потёртый потолок, а затем резко сел, скинул ботинки и ощупал собственные ноги. Но не было ни следа обморожения или порезов; только ментоловый запах мыла сменился медовым ароматом клевера с тимьяновой ноткой.
«Приснилось?»
Нет. Он это понимал совершенно ясно. Даже если Уилки уничтожил все следы, кое-что осталось. Коварное тягучее чувство в груди, прежде незнакомое: страх. И именно оно сейчас заставило перебраться на водительское сиденье, завести автомобиль и поехать… нет, не домой, а к Гвен.
Сестра открыла почти сразу, точно поджидала у двери.