– Федя… – вспомнилось, как-то среди бани, среди лета, услышалось от воеводы. Тепло этак невероятно, доверительно. Он так и не досказал тогда. То есть, не успел, и вмешиваться не стал. Захар его отвлёк от обращения отцовского, и тискал, и синие пятна от васильков были на рубахе. Но батюшка тогда не видел ничего, как будто. Пьяненькие, они с товарищами вольготно отдыхали, просто и весело. Обнимались, пели, бранились, дурачились, точно ребята малые. Спорили, как ловчее зайца на углях сварганить. А чего там спорить, заяц маленький, на всех – не еда, не то, что журавли в взваре, либо куропатки в меду. А радости было!.. Или как батюшка, смеясь, дозволял игрища с Захаром… Как лапал тот его, как валял в стогу, как после венки плели… Под дых начало бить воспоминаниями этими, и осознанием их. Знал, знал всё батюшка, об отце своём, о себе, о нём, когда постриг133 был, и только махонькую прядку отхватил он ножом с головы первенца, прекрасного ангельски, за ухом, так, где не видно особо потравы будет. Посадил после на коня, в настоящее седло своё, и трижды вкруг дома со всеми дворами они объехали. От восхищения ничего толком и не молвил Федька, вцепившись в перед седла, гордо стараясь выглядеть и прямо, пока ехал верхом один впервые, на глазах всего люда. Мать тот локон его завитой у батюшки тогда выпросила, и ладанкою хранила. А Захара-то отец его постриг, как большого. И вот Захар всё смеялся и так и этак Федькиным длинным кудрям, девчачьими их называя. Федька так злился, что сказать невозможно, и лез на него драться всерьёз. А… на самом деле, если по совести сказать, не было злобы и обиды. Любил он свои кудри длинные, и благодарен отцу был за такое снисхождение. Значит, знал Алексей Данилыч, что делает. Знал… А, ежели знал, ежели… – тут Федька снова останавливался, довольствуясь тайный блаженством. И вот явным становилось тайное. Таким ядом жалило и палило, что голова его шла кругом прежде любой об этом мысли. Маки летели навстречу, лепились к губам и глазам их просторные тонкие плащаницы, алый свет невозможный заполнял мир. А после, в густеющем парном тумане вечера, хотелось… силы. Своей и – той, что на тебя, с тобой, чтобы до полной радости, до покоя, до … разрешения всего. Только вот тогда ещё не знал, как это сделать. Хотелось так, что чай с тимьяном пили, с малиной, а желали поскорее умыкнуться, набегаться и наваляться снова в сочащейся своей сладкой кровью траве, в ночи, и – и уснуть там, может быть, пока Фрол не придёт сам. Комаров не разгонит, и не пошлёт за шиворот в дом. По лавкам, упоительно жёстким, с бруснчным питьём в сенцах… С шепотком девок за дверьми, постоянно слышимым. Со вздохами и вскриками птиц за открытыми окнами, с густым шорохом тяжело проседающих под ними ветвей. Жаркие, краткие, полные страсти сны были потом, в канун утра. И уж совсем под рассвет видел он сов и филинов, парящих прям над головой. Такие красивые, они смело искали свою нехитрую добычу, мышей и крыс, и заблудившихся цыплят. Они кричали друг другу и не боялись ничего. Так же и Федька хотел. Кричать кому-то своему – и лететь, и знать, что услышан, и ничего не бояться…
– Государь, – Федька плавно сломился в поклоне. Выждал, пока Иоанн насладится этим излиянием вполне.
– Ну что такое… – Иоанн устало разгладил сильной сухой ладонью бархат покрывала. – Надо бы ложиться, Федя. А огнь в груди так и жарит. Ни покоя, ни сна… Где тебя всё носит.
– Дай я поглажу… Где? Тут вот? Ты отдохни, будь покоен как возможно только, и я помогу тебе…
– Сказывай, давай, что царица? Отчего с видом таким вернулся?
Федька приотпустил Иоаннову гладкую широкую грудь, и глаза кротко отвёл. И, потому что государь молчал тоже, продолжил ладонью посолонь его успокаивать.
– Не привечает тебя царица Мария. Отчего бы такому быть?
– Не ведаю, государь мой.
– Ты дело говори, Федя. Что да как было. А уж я сам сведаю.
Рука Федькина, без колец, едва-едва замедлилась.
– Да что и всегда, было. Вышли все девки, очи в пол, государыня появилась… Я ей поднос твой подаю, а она молчит.
– Федя! Ты-то не прерывайся, не молчи.
– А я не молчу, государь! Не пожелала царица Мария принять подношение, взять угощения твои от… меня. Молвить изволила, что больна, дурно ей, и ни есть, ни пить не хочется.
– Федя! Как так? Истинно ли больна? Говори, как было, – и руку его своей накрыл, останавливая.
– А и не было ничего такого. Молвила ещё, уходя, царица, что свои подавальщики у неё есть, свои чашники и кравчие. И повелела поднос принять девке, и та его приняла, с поклоном, как полагается, а и хороша была, государь… Улыбалась, точно яблочко румяное. Прежде не замечал её, недавно в тереме, должно быть.
– Федя…
– Ну так вот. Приняла она от меня поднос твой золотой, государь, кланяясь, а коса русая по полам кедровым метёт… А царица и не простилась тогда, к себе удалилась. И девка эта чего-то испугалась, и не разумела, что с подносом-то делать. Почёл за благо я убраться.
Ласковая Федькина ладонь говорила с ним об ином, под рубаху далее забираясь…