Что жажду утех для себя сладостных… – знаю, знаю! И безо всякой мысли даже, мгновенным нестерпимым жаром утоления их пылая, точно безумный, смертельно раненый – глотком воды, умиротворяющим, после утешаюсь излиянием семени… Тело всё стонет, точно пыткою скрученное, без этого, и сознание мутится, как подзываешь… А ведь спроси, о чём думаю в кромешности моей той – ни о чём!!! И думать не могу… Весь Тебе придаюсь, Твоей воле и Твоей жажде ко мне. И впрямь, меньший то из грехов – плоти похотение, всего-то лишь! Ничтожная то слабость, государь, да только истребить её в себе не получается! Не могу и не хочу я без огня к Тебе быть в ней. Без ответной Тебе моей страстности… А Ты бранишь за своеволие, за то, что стоны и слова позволяю себе, и вскрики, и рьяные через меру ласки навстречу… Да что ж делать?! Ну, разве что, впрямь, оскоплению подвергнувшись, как принуждает послушников и всякого, желающего целомудрия в себе достичь путём отрицания плоти, старец-игумен Печерский?! Поборник чистоты, тот, что в заповедь пастырскую монастырской жизни даже и "омочение одеяния невольным семени испусканием во сне" вписал, тягчайше осуждая, а не то что вспоможение рукою, либо отирание уда о предмет любой, вожделения ради применяемый. Уж о том, чтоб в кельях друг дружке нужду эту справлять, речи не идёт у них, конечно, хоть все тем страдают. Грех, один грех сплошной и есть! Да за него ведь монастырским жильцам, инокам, и то наказания нет, сам же Ты на то сетовал, кроме поклонов да епитимий, числом до ста в день, а уж кажется, вот кто телесно чище быть должен пуще прочих… Власы юношеские состригать, дабы старых келейников не блазнить ими из-под куколя? В одной келье не селить на ночь послушника с монахом? Смеялся я, помню, пьян был, такому старцев-то святых ухищрению… Этак в своих проказах публично признаваться – ума не иметь надо или стыда!!! О таком нам монахи вещают, что и в миру ахают да дивятся. Ещё отроком дивился я извращённости их Вопрошальника150, как такое на ум прийти может… Видать, и впрямь есть, с чем бороться, с искусами дьявольскими, им в своих келейных пребываниях. Уж как смеялся я тогда, и злою ядовитой радостию смотрел, как негодуешь Ты, душою веселился, и голос Твой возвышается, начитывая ответ этому Савонароле151 наших пустошей, как Ты его нарекал, и что справедливо ответствовал ему и иже с ним, что нет греха тяжелее – творение Божие добровольно увечить, и не в мужеском естестве телесности бес заключается, и не в подоле и лоне жён, а в мыслях, в воле слабой, в неумении силою духовности с презренной плотью совладать… Бог создал нас со срамотой всякой не напрасно. А в назидание, не возносились дабы слишком, о бренном всечасно помня. И что всякий закон есть прямое ответное явление на сущее зло, против коего направляется. А уж если в общинах монашеских такие меры надобны, что же нам, мирским простым труженикам, делати!!! Прежде разум в порядке содержать научитесь, вот что Ты говорил на это, а сам, меж тем, страдаешь… Головы, головы отсекать, выходит? И прав ведь Ты! Куда жесточе вина человека за похотение очей, за мысли свои, завистью лютой терзающие и на всякое злодеяние против ближнего толкающее, а паче оного – гордыня житейская, от коей всё зло в свете, кажется, родится.

А ведь, и себя спрашивая о сопричастности к этому злейшему из пороков, вынужден бывал Федька признать и свою в том вину. Унижения для себя не терпела душа, возвышение всякое меж другими доставляло ей радости неизмеримые. Гордыня, чистое зло, видать, владело им, да и как смирение в себе учредить, здесь, на этом месте находясь, это воспринимая и испытывая!!! Он не знал.

И всё, пожалуй, без остатка смирение своё отдавал Иоанну.

На него одного и надеялся.

Странное пламя с собой разговора словно растапливало перед ним непроходимую прежде льдистую пелену. Делало её прозрачней, неощутимей на вид. Горький привкус прозрение это сопровождал, горький и ясный, час от часу яснее, и… жуть нападала. Демоны ли то его смущали и мучили, как мало кого, теперь спрашивал себя Федька, на Иоанна глядя и не смея отмахиваться от этих мук. Ведь и Он не отмахивается никогда. Так страдает, как никто и никогда на памяти его недолгой. Он мучил сам себя, вопрошая без всякого ответа, справедливо, ужасающе прямо, как полосуют себя бичом или ножом, в этой боли и крови выплёскивая то, что не сказать никаким словом. Он был честен в своём покаянии. Его боялись все, рядом побывшие, но иным совершенно страхом, чем те, кто виновен был перед ним в помыслах противных. – Их страх был крысий, подлый. Они ненавидели. Здесь же было боязно за то, что за Ним не поспеешь… И Он отвергнет тебя. Гордость то была житейская? Она самая… Обнимала и душила, суженная. Хотелось любви Его. Непременно…

– Дух Святой, снизойди на меня, грешного, неразумного, слабосильного, посвяти меня в выси свои… К разуму и чести, от… похотений моих плоти, и очей, и… горделивости! Избави!

Пение на хорах возобновилось, окрепнув последними торжествующими и светлыми и грозными накатами.

Перейти на страницу:

Похожие книги