Взвод поручика Емельянова, давнего разлучника семейной пары Шевцовых, стоял караулом на приисках. Бориса Афанасьевича давным-давно с позором уволили из гвардии за образ жизни, порочащий мундир: стали известны его отношения с Лерой. Переведенный в Сибирь, он потерял и любовь, и карьеру. Барьер до штабс-капитана казался непреодолимым – так и ходил в звании, из которого его ровесники давно выросли.
В конце марта взвод Емельянова отправили на Ленские золотые прииски усилить полицию округа и жандармов. Хотя военные и не имели прямого отношения к ведомству внутренних дел, специальным запросом их откомандировали на охрану заместителя губернского прокурора, что прибыл расследовать выступления забастовщиков.
В Надеждинском приисковом поселке солдаты развели было костры, да помешала команда срочно занять возвышенность и расположиться цепью: вестовой сообщил, что движется огромная колонна бунтующих. Неужто восстание? Поручику сделалось страшно настолько, что зубы сами собой принялись отбивать плясовую.
На ум пришли пушкинские песни о Стеньке Разине. Растянувшись чуть ли не на версту, колонна приближалась к строю. Поручик заставил себя взбодриться: «Не посрамлю!» В сумятице мыслей он и сам теперь не сумел бы разъяснить: кого и что он, собственно, не посрамит. Но в ту страшную минуту он был уверен в своей правоте, как и десятки его солдат. Они были все заодно против грозящей им опасности, будто один человек.
Колонна подползала, словно норовя истребить, поглотить их – последний оплот законной власти в этой необъятной, мерзлой пустыне. Жандармский ротмистр Трещенков отдал своим подчиненным приказ стрелять. Прозвенел в морозном воздухе и сорвавшийся на дискант голосишко господина поручика:
– Боевыми… Пли!
Все остальное происходило, точно в кошмаре. Падали черные шахматные фигуры, махали в их сторону руками, грозились, проклинали; захлебываясь диким криком, валились следующие ряды; винные пятна окрасили снег. А Емельянов все командовал без остановки, точно бездушный механизм:
– Заряжай! Целься! Пли!
Бесконечно долго длилось это трагическое действо – так отпечаталось в воспаленном воображении офицера.
Толпу разогнали, но господин поручик все никак не мог унять крупную дрожь, даже говорить не мог: язык бился о зубы. Словно почивший и покинувший тело, видел себя со стороны – докладывавшим о выполнении команды, с трудом разлепляя искусанные губы. Он видел опомнившихся подавленных солдат; выпученные от страха, с огромными зрачками, глаза прокурорского работника; груды жутких останков на смятом, грязном снегу… Все это было шире Вселенной и страшнее смерти – и не умещалось в обыденном сознании.
Вернувшись в тот же день в квартиру на постое, Емельянов с размаху бросился на кровать: его не переставая трясло и тошнило. По-бабьи подвывая, поручик рвал на волосатой груди гимнастерку:
– Никогда больше! Никогда… Никогда!
Его неприкаянная жизнь обернулась настоящей драмой.
– Ксентий! На Ленских неладно, как бы с твоим брательником чего не случилось. – Мастер смены подошел к Чернышову. – Не приходило известий?
– Не кликайте беду, Петр Алексеевич. Все обойдется. При всем уважении, простите.
А из города уже бежал сосед:
– Ксенофонта домой зовут! Пришло письмо из Петербурга – Мария Арсеньевна плачут. И за Александром Николаевичем тоже на фабрику послали.
Дома царила томительная тишина, время от времени прерываемая женскими причитаниями.
– Теть Маня – что? Неужели?
Ответа не требовалось: и так все было понятно.
Парень уронил кудлатую голову на руки и зарыдал. На столе лежало письмо младшей сестренки:
«