Шевро пытается освободиться, рвет на себе ремень. И тут немец опережает нас: тонкими пальцами ловко расстегнул пряжку, самодельную пряжку из белого металла. На ней желтой примусной медью сияют нож и пистолет. Я только рисовал эту эмблему в тетради, сочиняя пиратский роман, а он действовал. И опять я, сочинитель, в стороне.
Несли мы все трое дружно, аккуратно, и в этом, конечно, была заслуга немца. Я понял, что мы несем Шевро к нашей машине, к машине Рихтера. Так мы и несли Шевро — медленно и осторожно. И все-таки я, растяпа, кунэлэмэлэ, задел коленкой его свисающую к земле руку. Споткнулся о кочку и задел! Шевро откинул голову и порывисто задышал.
— Гады! — сказал Колька. — Все печенки поотбивали.
Печенок Шевро, разумеется, не было видно, а вот рука висела, как переломленная у самого основания ветка. Сквозь разорванный пиджак точно очищенная от коры ветка белела кожа. Куда полезней меня здесь Рихтер, который очень ловко, словно всю жизнь носил раненых, заносит Шевро к заднему борту своей машины. Мы с Колькой не могли выбирать: слава богу, что не приказали бросить товарища! И то, что Рихтер так суетится, нам на руку — к нему «не прискипаются», как шепнул мне Колька.
— Ах, шайзе криг! — вздохнул немец, забросивши вместе с нами тело Шевро в машину.
Говорил он это машинально, как бы не понимая, что она, война, — шайзе потому, что он, Рихтер, вместе с другими, такими как он, до полусмерти избил человека. Но он не мог выбирать, так же как и мы, когда покорно подсаживали Шевро в машину. Кузов был набит ящиками, и немец вынул два из них, чтобы было куда положить нашего друга. Колька хотел вышвырнуть ящики на землю, но Рихтер погрозил ему корявым пальцем и заставил уложить их наверх под брезент. При этом он опять был серьезен и строг. Он показал на Шевро и спрыгнул на землю. Мы поняли и полезли в кузов. А Шевро вдруг вздохнул и открыл глаза. Они были красными, белков совершенно не видно. Он хотел что-то сказать, хрипел, словно пытался вытолкнуть ком из горла.
XIII
Я смотрел на Шевро: «горобчик», как говорили у нас на Украине, воробей! Скрюченный, остроносый, он уже не был похож на большую таинственную птицу. Рассказывая свои бесконечные сказки, он однажды вдруг остановился и сказал мне:
— Вроде ты мне веришь?
Я растерялся и сказал:
— Верю…
— Так я ж ром, цыган, понимаешь?..
От Шевро всегда несло тревогой. Как от Кольки спокойствием. Как от Тамарки несчастьем. Как от меня… Я еще сам не знал чем!..
Шевро повертел головой, она упала на плечо. На то, перебитое. Он вздрогнул, как в ознобе.
Наша машина, как всегда, шла последней. Мы все время меняли направление, и гул, далекий гул ударов раздавался с разных сторон. Мы то приближались, то удалялись от него. А вдруг мы все-таки выедем к фронту, а Шевро уже не будет, и никто не узнает того, что знал этот «армян», цыган, друг и родственник Николая Солдатенко…
«Горобчик» заговорил сам:
— Пош-шобник!..
Я думал, он зовет меня. Как тогда в вагоне.
— Не верьте, но Шевро… этот… пош… ш!..
Оказывается, это он о себе!
— И Николай… Не за ловэ… Хотя шам приш-ш-ел…
Понятно. Солдатенко сам пришел служить в немецкий ресторан, но не за деньги. Так почему же?
— Нет, шперва я тоше думал так: нам, цыганам, одна х...я! — Он выругался как интеллигентный ребенок, услыхавший на улице незнакомое слово. Выражение Шевро «Нам цыганам одна х...я!» звучало, как «Нам, татарам…». Почему-то татарам! Но если можно сказать «татарам», то почему бы и не «цыганам»?
— Вше одно — петь-плясать!.. Цыгане вшегда поют и пляшут. Хоть для русских, хоть для немцев, хоть для кого! Цыган так ловэ зарабатывает на жизнь…
Многие так думали, когда оказалось, что нужно жить, а заработать негде. Только у немцев. А мы, когда на них ишачили?
— Шолдатенко шам пришел. Филармония не работает, в табор подашся, где-нибудь на дороге пристрелят, а тут, в ихнем кабаке работа не пыльная… Шистая… Он и пошел… Шам…
Как все это произошло, Шевро не сказал. Да и не до этого было. Мы мчались куда-то к чертям, к дьяволу. К фронту.
В тот момент нужно было думать о коротком отрезочке времени, который отделял нас, живых, от полумертвого Шевро. И потому я не очень-то вдумывался, почему, как, каким образом Шевро вместе с Николаем Солдатенко оказались в немецком кабаке. Но эта история, линия, намеченная лишь пунктиром, не оборвалась, а продолжилась много лет спустя, лет тридцать — тридцать пять.