Неважно, что живет в подвале: теперь все поменялось. Например, Тамаркины родители — люди из бывших — заняли в нем квартиру, хотя раньше жили в собственном домике на окраине. Пожить в доме-гиганте до войны только мечтали. Серый, цементного цвета, с загнутыми внутрь двора торцами, дом представлял собою целый маленький городок. Абсолютно одинаковые балконы не разнообразили серые плоскости стен, как будто здание должно было самим видом свидетельствовать о равенстве всех в нем живущих. Каждый имел двухкомнатную квартиру, два свои балкона и отдельную кухню.
Этот-то дом, по словам Кольки, и решил подорвать командир.
Там жила Тамарка, хотелось бы, чтобы командир нашел другой объект. Но дело и так продвигалось туго: мальчишки были не слишком подходящими диверсантами, для этого был нужен кто-нибудь повзрослев и неопытнее. Обрубок призывал, только время было неподходящее для того, чтобы митинговать. Да еще перед десятком грязных замученных пацанов. Всякий, кто выпростал бы душу на загаженный снег рынка, где люди торговали минутами и секундами продления жизни, выглядел бы либо провокатором, либо сумасшедшим. Мы уже понюхали жизни и не слишком доверяли красивым словам, начиная со всяких писателей, которые во время эвакуации клялись, что город не сдадут. Ни за что. Никогда. И сдали. Брать его обратно предстояло людям, которые уже знали, как это делается. Таких мы и ожидали. Если ожидали. Те, кто ожидал, должны были рвать на себе пиджаки, как Шевро.
XII
Мы с Колькой удержали Шевро и тем погубили его — пока разглагольствовали, прибежали немцы. А Шевро застрял в проволоке, пытаясь вырваться на волю. Одной ногой он уже был там и тоскливо крикнул что-то вроде:
— Помирать, так с музыкой!
Ветер унес его слова, они развеялись в неохватных степных пространствах и исчезли. А парень остался. Казалось бы, беги по этим широким свободным просторам куда глаза глядят! Но мы жмемся друг к другу на обжитых пятачках, жмемся и жмем друг друга. И какой толк в словах, если сутулый фельдфебель уже схватил тебя за шиворот, как щенка, и легко поднял в воздух. И ты молчишь: никакой музыки, с которой собирался помирать! Только поджимаешь под себя руки и ноги, чтобы защитить живот. И шея в лапищах фельдфебеля мотается словно петушиная: нет, нет, нет! Не хочешь ты умирать даже с музыкой.
Фельдфебель так встряхнул его в своих ручищах, что парень завизжал чужим девчачьим голосом. Тоненько, противно. Этот звук иглою вонзился в сердце, наверное, не мне одному. Может, другие не так остро чувствуют, что происходит? На лицах безразличие. Но и я тоже не осмеливаюсь проявлять сочувствие. Но и стоять на месте нет сил, нога мелко противно дрожит и словно танцует. Влево, вправо, вперед. Я уже не возмущался, как раньше: «Человека! С большой буквы!» Все это где-то позади. Далеко. Давно. Я же знаю: сейчас навалятся толпой — и конец. У толпы нет мыслей, только инстинкт. Один. На всех. Оттого все в толпе чувствуют себя правыми. А я, как всегда, виноват.
Дрожит нога. Дрожит, но ползет. И все тело наклоняется вперед. Толпа растопчет всякого, кто вмешается. И поделом: не высовывайся, если ты слабый, бессильный, ничего не можешь сделать!
Шевро свернулся в клубочек, как цуцик, и старается не привлекать к себе внимания. Не кричит, не горячится. Сейчас не до того. Меня всего трясет: что сейчас будет, что произойдет! Фельдфебель поднял тяжелый сапог над «цуциком», и с подошвы его прямо на Шевро упали комья грязи. А он молчит, притулившись к земле — только бы пронесло! Шевро действует правильно — не шевелится, и толпа стоит в нерешительности: бить — не бить, убивать — не убивать? Если мышка не движется, кошка не схватит. По крайней мере, сразу. Подождет, что будет. А что будет, что может быть?
Фельдфебель опускает на тело Шевро свой тяжелый, весь в шипах сапог. И что рядом с этим утюгом мой ботиночек — тоненький, весь серый от времени, со шнурками, которые уже давно не пролезают в отверстия, в узлах, и болтаются во все стороны. Они набрякли от земли, сырости и волочатся за ботинком, тормозя его движение.
А фельдфебель уже поставил на пиджак Шевро свой сапог и словно подошвы от грязи чистит! Но и мои ботиночки тридцать четвертого размера невыносимо тяжелы, их трудно передвигать, точно они нарочно не пускают меня вперед. Я никогда не отличался в драке, но мог показать себя в другом, а сейчас остается только это. Но в данном случае совершенно очевидно: вмешиваться нельзя, дураку понятно!
Но мой ботиночек с его тонкой кожицей все-таки ползет вперед. Против фельдфебельского сапога это как щенок против танка. И конечно же мой ботинок не остановил «танк», он скривился, сморщился, и свернул в сторону, а сапог въехал в бок Шевро. Тот охнул. Тихо-тихо: кричать нельзя, сразу растерзают. Шевро понимает. Шевро понимает, а я нет? Куда я лезу? Фельдфебель с презрением смотрит на шнурки от моих ботинок, намотанные на его сапог, будто кошачьи кишки.