Но любованье Кривого было настолько потешно, что Степан рассмеялся.
На смех выбежал из воды Фролка Минаев, заранее смеясь ещё не зная чему.
Кривой поднял невинный свой взор, ища единственным зраком причину веселья.
– …вдовице подарю… – пояснил бесхитростно, тряхнув монистами.
– Серёг, да то ж московские рубли, нежли не видишь? – спросил, тоже смеясь, Иван. – Ты каким глазом глядишь-то? Ты зрячим погляди, не вторым! Ногайки ж так носят. Как сушёные грибы на нитке, токмо рубли!
Кривой расправил и приподнял над головою мониста.
– А и верно, рубли… – подивился.
Не выдержав, засмеялся и Черноярец. Рухнув на берег голым задом, залился Минаев. И даже Нимка, не смеявшийся никогда, отёр мелкую смешливую слёзку.
– Так и ходи на базар, с ожерельем заместо кошеля! – кричал, по-поросячьи взвизгивая, Фролка Минаев.
…лишь Горан, будто и не слыша ничего, оглядывал свою погоревшую, в дырьях, медвежью шкуру, но оттого казакам было ещё веселей…
– Зато в кабаке тебя… – заходился от смеха Минаев, – …издаля! будут! признавать! – как оглохший, прокричал он. – Заслышит звон кабатчик – то, значится, Кривой заходит. Ежли часто звенит – то, должно, спешит с похмелья!.. Ежли редко… – Фролка натурально заливался слезами, в то время как Ивана Разина от смеха пробила икота, – …то похмелился уже, и не спешит!.. Когда ж вовсе без звона – то пропился весь!..
Поначалу не смеявшийся, Кривой разгадал наконец Фролкину потешку, и, вздрагивая сутулой спиной, словно в грудь его бил ознобный колотун, как умел, перхая, заклокотал смехом.
…набив птицы, вечеряли на берегу.
Глядели на звёзды, вспоминая, как выходили по ним к берегам на морских поисках.
Горан с Нимкой дозорили первыми.
Черноярец и Степан засиделись у костерка.
Над ними висела комариная туча.
Сон оставил Степана.
Черноярец подгонял щелчками угольки под сухостой, будто и не ощущая жара.
– …о чём тревожен, Вань? – спросил Степан.
Он с вечера ещё углядел, что Черноярец задумчив.
Тот покачал было головой, что – нет, ни о чём, но сам же и ответил:
– Мыслю… не пойти ль к деду в монастырь…
Иван всегда был совестливый, за то Степан и товариществовал с ним.
– …казаки, приметил, до монастыря стремятся, когда на татбу и насилство сил не осталось, – сказал Степан, вглядываясь в будто иконописный лик Ивана, с годами всё больше походившего на деда.
Средь казаков он был едва ли не первый молитвенник и постник.
– Можа, и не осталось… – ответил Черноярец, и огладил замазанную от комаров сажею щёку.
Помолчали.
Степан вдруг вспомнил:
– …как на Соловках был, на тюленя охотились. Карбас их лодке прозванье… Искали лежбища. На льдинах отлёживается тюлень. Как найдём – бегут загонщики, вопят, в колотушки колотят… гонят тюленье стадо на забойщиков. Я в забойщиках ходил. Дубинами били. Самая цена – бельку, детёнышу тюленьему, коему и месяца нет. Белый мех у белька – самый дорогой. Крича-а-ат, Вань… А иная тюленица бьётся за белька – хуже ногайки…
Иван, выловив уголёк, положил в ладонь, глядел, как тот мерцает. Изредка дул, чтоб не гас.
– Поле ж дикое, дичей, чем льдина соловецкая, – тихо говорил Степан. – Кому ж я за то сказываю? Черноярцу ль Ивану, коий казак родовой и людобой смаличку? А вот ему… Про что сам он ведает лутче меня… Ногаи с шести лет гонят чад в поле, и те в степи живут: питают себе лишь тем, что сбили стрелой. За ясырём с двенадцати лет ходят. Казаки так не растят сынов, как ногаи. Ежли ногайца не погубить в шесть лет – глянь, а уже припоздал, и он те жилу перекусил.
Черноярец скатил уголёк в костёр.
– …а я так мыслю, Вань, – говорил Степан. – Казаку завсегда должно быть по душе. Живый – радуйся: Господь бережёт. Мёртвый – радуйся: Господь принял.
– …тебе ль по душе было в полону? – спросил Иван, оглаживая ладони.
– В темнице было по душе. Сербин весёлый. Лях сердитый, споры заводил. Всё – добрые люди.
– А и в яме по душе?
– А и в яме. Змейки в ногах, светило над головой. Когда б я нароком так зажил? А тут что старца заселили: моли все молитвы, какие не молил, когда надобе было.
– И всё тебе будто ништо? – усмехнулся Черноярец; с щеки его посыпалась сажа.
– А ништо и есть.
На другой день серб Стеван сидел в харчевне на Окупном яру.
Обняв себя коченеющими руками, притворялся, что дремлет на жаре. От волнения взмок: по бокам и животу текло, как по облитому.
Изредка, исподлобья озирался. Ленивые янычары, стоящие в охранении, бесконечно пили кофе. Неугомонный жид являлся то здесь, то там. Татары, ходившие до Азова с порученьями, валялись, разленившись, прямо на земле.
Христиане, дожидавшиеся мена, сидели в крепко сбитой клети. Многие из них молились.
На русской, видимой Стевану стороне караван-сарая, располагавшейся за плетнём, отделявшим азовских людей от черкасских, распахнулась будто ногой открытая дверь. Шумно вошли казаки, четверо.
Стеван в первый миг и не узнал безбородого Степана. Узнав, чересчур резко отвернулся, и снова ощутил, как по животу прокатился холодный пот.
Степан, заметивший серба, и не глянул на него. Хмурый, уселся за стол.
Казаки крикнули жида. Велели принести жареной стерляди, азовских орехов, пива.