– Мыслю всё… – сказал Степан, слыша тёплый шум в голове, – …как иные казаки треплют языками, и послушай их – всякий сгубил по сто янычар. А Васька во всякой своей сказке такой, будто его, жалеючи, и не побили…
– Не про то хотел… – сказал молодо и дерзко охмелённый Иван.
Степан тряхнул головой.
– …а помнишь, Вань, было: я, совсем малый… мать… и ты… на том бережку? А как крикнули: татарва! – вы с матерью на пароме ушли, а меня на каюке довёз не помню кто…
– Помню, чего ж, – готовно ответил Иван. – Мать за мной побежала, я заигрался, и был далёко от бережка. А ты едва ль не у воды сидел. Мать закричала так, что я боле татар за неё спужался. Прибегли с ней – тебя уж нет. Звали, звали… Глядим – а ты в каюке. Корнила тебя забрал… Сам у крёстного спытай.
Степан кивнул: верю, братушка.
Иван отошёл к пылающему костру, где в наставших сумерках лик отца был багров, а в бороде его, казалось, прячется, трепеща, птица.
Степан всё стоял один, гладя себя по груди – там, где сердце.
…отчего ж он запомнил мать – уплывающей на пароме, а себя – одного на бережке, раз всё было иначе?..
На круг казаки допускались в шестнадцать с половиной годков. Столько и было Степану. Иван же один круг накануне осады прохворал, в другой круг ушёл на гульбу, а пока стояли в осаде, малолетки все были при деле: со стен не слезали. Вышло, что Иван тоже до сих пор на круг не ходил.
Минувшие лета́ для братьев были лишь присловием к истинному казаческому имени. На кругу казак обретал голос – и на тот голос становился тяжелей.
Матрёна затемно выложила на сундук платье для обоих: белые, как облака, шёлковые рубахи, атласные кафтаны с позолоченными площами и серебряными нашивками, у Ивана – синий, у Степана – красный.
У Ивана – пояс, украшенный золотом, у Степана – турецкий кушак. Ненадёванные шаровары. Сапоги – чёрные у обоих, остроносые, сафьяновые.
Тимофей ушёл первым, чтоб не глядеть, как сыны наряжаются, зато Якушка сидел в курене, разинув рот и завидуя.
Стоя на кругу, заедино со всеми казаками, вослед за попом Куприяном, старательно выговаривая слова, Иван со Степаном прочли молитву. Иван читал в голос, Степан – только чтоб самому себя слышать.
Лица казаков были сосредоточены. Глаза – обращены в себя. Произнесённые в сотню голосов слова, как пузыри с речного дна, летели вверх, сливаясь в единый ручей.
Раздалось: «Аминь!» – и зашелестели одежды: казаки надевали шапки.
Пахом Олексеев вынес на круг бунчук.
Тут же, тяжёлыми шагами, вышел с булавою в руке атаман Осип Колуженин. Борода его разрослась в половину груди. Встречный майский ветер трепал её о золочёные шнурки кафтана.
Есаул Корнила Ходнев, побледнев впалыми щеками, зычно прокричал:
– Атаманы-молодцы, атаман войсковой трухменку гнёт, помолчим!..
Казаки и так молчали, как древесные стволы.
Зависший в потоке воздуха беркут видел сотни разноцветных трухменок.
Здесь стояли христолюбивые тати, для которых пролитие поганой крови было заглавной заботой. Всякий бывший тут знал, что на следующем кругу многих казаков не станет, и явятся иные. Всякий круг был собраньем своей волей приговорённых. От живого круга, как от павшего камня, шли небесные круги мёртвых.
Иван и Степан становились буквицами в общем слове и словом в единой молитве. Отныне их имена растворялись в имени Войска.
Выше казачьего заединства был только всеблагой Господь, и потому казаки не присягали даже государю. Вся Русь присягала, а они – нет, и государь спускал им. Во всех церквах Руси славили патриарха, а на Дону – снова нет, и патриарх спускал им.
Круг знал о себе, что всякий казак поставлен превыше всякого боярина и любой прочей знати.
– …браты мои! – заговорил атаман, будто ища кого-то меж казаков, но ни на ком не останавливаясь взглядом. – В зимней осаде случилось памятное вам… – голос его по-тележьи поскрипывал. – В Азове, как имали его, полонили мы янычаровых детей. И казни их – не предали! Потому как поп азовской церкви святого Иоанна Крестителя вступился за них.
– Было! – зашумели на кругу. – Пригрели!
Осип задрал подбородок, распушив бороду:
– А отцов их побили мы. Чад же окрестили тогда ж. И взяли к себе, и неукам дали выучку казачью християнскую. Творили с ними общую молитву. Ходили на исповедь, причастье принимали. И оставались с нами они все лета, что с тех пор миновали, а лет тех – числом девять. Но в зиму сю, ведаете вы, казаки-атаманы, пять тум, янычарово отродье, ушли со стен в татаровя. За все те девять лет, должно, не выгорела в них злая обида. Поганство утробу их точило, как червь, и проточило до самого сердца…
Осип тяжело оглядел круг:
– Да простят-помилуют меня, вашего атамана, те дети янычаровы и тумы, кто имени Христова не предал и не предаст впредь до смерти. Однако ж ныне прошу казаков-атаманов порешить, чтоб каждый тума, порождённый некрещёной матерью, а тако ж прижившийся от янычарова семени, а тако ж басурманившийся в полоне, – вышел с круга. И ждал до другого круга. И на другом кругу порешим за них. Я ж напомню, что казачье право не допускать на круг тум имеется, и свершается такое не впервой!