– Мне бы работу. Аккордно. Нужда большая, – торопил Иван, подстегивал разговор с заместителем директора кондитерской фабрики Еськовым, потому что больше всего опасался вопроса: «А что же Аркадий?»
Вспоминать последнее расставание с отцом ему стыдно. Однако деваться некуда. Старательно отвечал на вопросы Еськова, который за последние пять лет разбух, налился свекольной, нездоровой краснотой.
– Что случилось у тебя? – с грубоватой прямизной спросил Еськов, тяготясь разговором.
– Да вышло нескладно с командировкой в Ереван… В долги влез, – ответил Иван, не решаясь быть до конца откровенным.
У Еськова дрогнули, скривились губы, он подумал что-то свое, видимо, нехорошее.
– Работа есть. Весна. Покраски много. В реммастерских нужно вторую дверь, что с торца, кирпичом заложить, ну и поштукатурить. Сможешь?
Иван лишь кивнул, чтоб не выдать голосом возникшую радость и одновременно испуг перед незнакомой работой, людьми и всем тем, что легко придумывается в двадцать два года.
Потом неторопливо и долго ходил по территории фабрики с молодым инженером по строительству, знавшим только теорию, что Малявин сообразил и, огрубляя для солидности голос, беззастенчиво диктовал, какой инструмент и материалы потребуются, чтобы назавтра приступить к ремонту.
– Бадью, главное, не забудь, – напомнил перед уходом Малявин, как и следует опытному мастеру, озабоченному предстоящей работой.
Было часа два пополудни, когда вышел за ворота фабрики на тихую улочку, которая одним концом упиралась в ворота, а другим – в Нагорный спуск, вымощенный булыжником. Постоял, приходя в себя, радуясь яркому солнцу, апрельскому дню, первому без холодного резкого ветра, воробьиному гомону, ласковому солнышку, и вдруг захотелось ему заблажить озорно, выкрикивая несуразицу. И Бог его знает, чего хотелось ему еще, только напрочь не верилось в плохое.
– Ниче, Ванька, все будет абгемахт! – повторил он отцово присловье и покатился под гору к железной дороге. Подумалось: вот бы на пару с отцом! Но где его отыскать? И кто в том и сем виноват, попробуй-ка разберись, то мать жалко, а теперь отца, непутевого Цукана, и только себя не жаль, потому что враз утвердился: не пропаду!
С покраской и кирпичными работами дело шло покладисто, но как только понадобилось штукатурить проем, тут хоть плачь. Много раз видел, как штукатуры делают наброс, а потом ровняют полутеркой, и маленькой теркой по кругу, по кругу, смачивая водой, и любо-дорого посмотреть. У него же раствор не хотел держаться, отваливался, оползал. Много раз мешал-перемешивал, густоту разную делал, менял пропорции, а не держится. Чтоб не заметили начальники, дождался Иван второй смены и начал раствор, словно тесто, руками мазать на стену, а уж затем – полутеркой. Так к ночи и одолел стенку с обоих сторон. А утром пораньше жиденьким раствором с теркой прошелся – и вроде бы ничего, вполне прилично стала смотреться стена.
Даже в майские праздники малярничал Иван часов по двенадцать. Оставалось продрать железными щетками крышу на конторе перед покраской да отмостку бетонную обновить… Однако пришла повестка с вызовом в суд – надо, не раздумывая, брать билет на Ереван, чтоб покончить раз и навсегда со всей этой корявой историей.
В кабинет к Еськову идти не решился. С утра, докрашивая складские ворота, все поглядывал, ждал, когда Еськов появится во дворе. А потом сбивчиво, торопливо стал объяснять про Ереван, суд, и как ему позарез нужны деньги.
– Нельзя ли по нарядам?
– Можно. Но тогда потеряешь сорок процентов аккордных… Сколько нужно тебе?
– Рублей бы триста.
Еськов сунулся в карман, словно речь шла о трешнице. Вытащил бумажник и, вроде бы не считая, скользнул пальцами, выхватил ровно дюжину четвертаков. Подавая деньги, глянул пристально и вдруг хохотнул, выговорил:
– А ты, похоже, в папашу. Спокойно жить не можешь?..
– Я, как получу по нарядам, сразу отдам, – заторопился Малявин, старательно улыбаясь.
– Ладно. Куда ж ты денешься, – пробурчал Еськов и пошел к конторе медведем, горбатя большую жирную спину и косолапо расставляя ноги, обутые в добротные полуботинки на толстой микропористой подошве.
Не всем дано понять, с чего начинается подспудное влечение к женщине с безудержным и ненасытным: «Я хочу тебя…» И те неприметно значимые мелочи, от цвета глаз до запаха подмышек, тот набор ощущений, чаще всего подсознательных, из коих вырастает порывистое: «Я люблю тебя!..» Что Иван всегда боялся произнести, словно запретное заклятие волхва, опасаясь, что это еще не любовь, а только страсть неудовлетворенная. Он верил, вот-вот возникнет нечто огромное, что сразу поймется, почувствуется безошибочно, и тогда непременно скажет, скажет без обмана.