Госпожа Монтони с довольно кислой миной принимала приветствия синьоров. Она невзлюбила их уже за то, что они были приятелями ее мужа. Она подозревала, что это они задержали его так поздно накануне; наконец, она завидовала им, сознавая, как мало имеет влияния на мужа, и была уверена, что он предпочитает их общество. Впрочем, знатность графа Морано доставила ему некоторую внимательность с ее стороны, чего были лишены остальные гости. Ее надменное обращение и надутое лицо, а также экстравагантность ее наряда – она еще не успела усвоить венецианские моды – представляли разительный контраст с красотой, скромностью и простотой Эмилии, которая больше с любопытством, чем с удовольствием, наблюдала за собравшимися гостями. Красота и обворожительное обхождение синьоры Ливоны, однако, невольно привлекли ее внимание; прелесть ее разговора и выражение кроткой приветливости на лице венецианки пробудили в сердце Эмилии долго дремавшую в нем симпатию.
Чтобы подышать вечерней прохладой, все общество село в гондолу Монтони и отправилось кататься на взморье. Алое сияние заходящего солнца еще окрашивало волны и горело на западе, но меланхолический свет заката постепенно угасал, а в темной синеве неба уже стали загораться звезды. Эмилия сидела в грустной задумчивости. Гладкая поверхность воды, по которой скользила гондола, трепетавшие в ней отражения – второе небо и звезды, прозрачные очертания башен и портиков, в совокупности с тишиной вечерней, прерываемой только плеском воды да звуками отдаленной музыки, – все это возбуждало восторг и душевное умиление. Прислушиваясь к мерным ударам весел и к отдаленным звукам, приносимым бризом, она думала о покойном отце и о Валанкуре, и на глазах ее навертывались слезы. Взошла луна, и лучи ее с нежностью коснулись серебристым светом ее лица, отчасти затененного плотной черной вуалью. Чертами она напоминала Мадонну, а выражением – Магдалину: поднятые кверху глаза и слеза, сверкавшая на щеке, довершали сходство.
Последние звуки далекой музыки замерли в воздухе, так как гондола далеко ушла в открытое море, и общество пожелало собственной музыки. Граф Морано, сидевший возле Эмилии и некоторое время молча наблюдавший ее, схватил лютню и, ударив по струнам рукой артиста, запел красивым тенором следующее рондо, проникнутое нежной грустью:
Каденция, составлявшая переход от последней строфы к повторению первой, чудные модуляции его голоса, сила и выразительность исполнения обнаруживали в нем истинно художественный вкус. Кончив, он передал лютню Эмилии, и та, не желая навлечь на себя подозрения в аффектации, тотчас же начала играть и петь. Она выбрала грустную народную песенку родного края и пропела ее с очаровательной простотой и чувством. Знакомая мелодия так живо напомнила ей родину и те лица, в присутствии которых она, бывало, так часто слыхала эту песню, что душа ее переполнилась, голос задрожал, оборвался и струны зазвенели под ее пальцами странным диссонансом. Устыдившись, однако, своего волнения, она вдруг перешла на мелодию такую веселую и удалую, что, казалось, видишь перед собой танцующих и слышишь их топот. «Брависсимо!» – вырвалось в один голос у присутствующих, и ее заставили повторить песню… В числе комплиментов и похвал, посыпавшихся на Эмилию по окончании пения, похвалы графа Морано были всех восторженнее. Они не прекратились и тогда, когда Эмилия передала лютню синьоре Ливоне и та запела под аккомпанемент с чисто итальянским брио.
После этого граф, Эмилия и Кавиньи пели канцонеты в сопровождении двух лютней и нескольких других инструментов. Порою инструменты замолкали и голоса из громкой гармонии вдруг понижались до тихого шепота; затем, после долгой паузы, звуки постепенно росли и крепли, инструменты вступали один за другим, и наконец полный, могучий хор снова несся к небесам.