Нандина осталась ждать в пещерном холоде коридора. А они вдвоем вошли в кабинет. Когда-то они любили друг друга, в короткий миг, открытый солнцу и луне, как дикий цветок. В ту единственную ночь из окна комнаты в Джайпуре был виден Сатурн. Он так быстро снял ей одежду и расстегнул ее лифчик, что она догадалась: у него раньше кто-то был. Ее ранила ревность, острая, как луч звезды.
Он ее поднял и понес к кровати, и нести ему было тяжело. Она почувствовала себя огромной, не такой, как изящные девушки в фильмах, которых кружат на одной ладони. Бедра раскрылись, и она удивилась другому человеку, движущемуся в плотном, тугом пространстве, которое всегда было только ее.
Утром кабадивала катил под балконом тележку и кричал, чтоб люди сдавали металлолом. А он стоял перед зеркалом без футболки, смотрел на себя и говорил:
– В моем детстве, когда я оставался у бабушки в Пахаргандже,[72] такой же кабадивала будил всю улицу по утрам, и еще молочник.
– Я росла в Маджну-Ка-Тилле, там тихо по утрам, монахи читают мантры, пахнет их тибетским хлебом, балепом. Это такой быстрый хлеб, как наан, только из ячменной муки.
– Из ячменной муки, дорогая. – Он обнял ее, как ребенка, поцеловал косички на голове. Любовь лежала в растрепанном гнезде кровати, раскинув руки.
Золотистый след этой любви еще витал в кабинете, потому врач растерялся и сказал:
– Вас можно поздравить?
Оказалось, что очередь из счастливых и несчастных женщин ведет в один кабинет, только входы разные, поэтому доктор легко мог спутать. Потом он пробормотал: «Ох, извините» и сказал, что хватит пока и таблеток. Было стыдно, но быстро.
Он заплатил, Чандина послушно положила таблетку на язык, и уехали. По дороге Чандина приняла еще три таблетки. Ее гипнотическое личико с пухлыми губами и бриллиантово-голубыми линзами стало как у утопленницы. Из-за ярких линз кожа мягких щек казалась желтоватой.
Он высадил сестер на Толстой-марг. Было уже поздно, в зданиях светились лестничные пролеты и несколько широких окон контор, там офис-бои убирали столы.
– Ну вот, все позади, скоро сможешь выступать, – сказал он добродушно.
Сестры пошли, как две крестьянки среди скал идут в далекое селение. В щели между домами, где жили собаки, отравленный жарой воздух стал разрывать Чандину на части, ударяться в спину, бить в ноги. Собаки вышли к ней, отряхиваясь от сна. Посмотрели обеспокоенно и удивились, что она не почесала им голову.
Старшая невестка с мужем совсем перестали выходить. Даже ели у себя в комнате. Садились на полу под окном, то и дело поднимали головы, смотрели на улицу. Хотя ничего там не случалось: тропинки вились мимо лачуг к Ямуне, у воды щипали траву як с теленком.
Старшей невестке с мужем между собой было стыдно. Иногда нежность разрывала мучительную полиэтиленовую пленку, и кто-нибудь говорил:
– Вкусно?
– Да, очень вкусно!
Свекровь и младшая невестка не любили, когда старшая приходит на кухню, потому что ее руки могли подмешать в еду несчастье. Но женщины всегда говорили о ней, думали, как поступить.
– Кто знал, что нам подсунули курицу, которая не несет яйца. Мы взяли вас обеих без приданого, потому что вы хорошие девочки, из хороших семей, и теперь такие неприятности.
– Мама, ничего стыдного нет в том, чтоб найти еще одну жену. Пусть едет к родителям, раз она такая, почему я должна рожать за всех.
– Да, ты у нас королева, что и говорить, подарила нам четверых внуков. Видно, боги льют в один сосуд, опустошая другой, – журчала свекровь.
– Соседи говорят, еще порошок из рога яка помогает.
Они продолжали уже без удовольствия. Разговор этот был замусолен, как лист бетеля во рту кули.
– Столько молитв, столько хождений по храмам, а боги закрыли уши соломой.
Разговоры таяли, когда она подходила за веником или тряпкой. Она работала вместе со служанкой, чтоб хоть в чем-то быть полезной в доме. Соседи и домашние забыли ее имя и звали за глаза баанж[73].
Баанж, баанж. Это слово кружилось в мусоре на дороге, им играли собаки, в него бросали камешки дети. От этого слова сжимались плечи.
– Вкусно? – спрашивал муж в их маленькой одинокой комнате, словно подвешенной на тонкой нитке к небу.
– Да, очень вкусно!
– Как история о Шахе Зафаре, продвигается?
– Да, я сейчас читаю его стихи, чтоб понять его сердце.
– И что ты запомнила?
– Я запомнила такие слова: «Моя корона – чаша для милостыни и предательства»; «Ты сделал меня бедным, пригодным только для просеивания пыли».
– Какие безрадостные цитаты.
– Да, потому что грустно быть последним императором моголов.
Над Ямуной парили луни, хватали клювами куски рыхлого неба. Они не знали, как теперь возвращать посуду в кухню: вместе спуститься или по отдельности.
– Я отнесу.
– Давай лучше я отнесу.
Внизу она снова слышала через голографический шум телевизора:
– Баанж опять понесла посуду, только и могут, что вместе есть.