Пол с чувством лёгкой досады, которое возникает в непредвиденных ситуациях, останавливается на площадке между лестничными пролётами у высоких витражных окон под полукруглыми пилястрами. Преодолеть двадцать восемь ступеней, оказывается, не так просто. Все эти годы его целью было: добиться разрешения на въезд в Россию, получить визу, узнать адрес, но теперь, когда самое сложное преодолено, когда нет между ними ни океана, ни границ, когда их разделяет всего несколько стёртых ногами и временем гранитных ступеней, он не знает, как объяснить ей все те нелепые случайности…
Раскалённый июльский воздух колыхался, вибрировал, плавно струился вдоль зданий, искажая контуры. Прозрачным гелем плыл над мягким, как пластилин, асфальтом, а вскоре исчез и он. На площади и прилегающих улицах остались люди и цветы. Очень много людей, но ещё больше цветов. Тротуар у театра напоминал гигантскую клумбу. Он скрылся под пурпурными розами и кроваво-красными гвоздиками. Худощавая женщина с проседью в элегантно уложенных волосах прикрывала зонтами (неизвестно откуда в такую жару взявшимися) увядающие под солнцем цветы. Люди стояли повсюду, а с крыш домов свисали головы и ноги.
Вокруг зависла неподвижная, плотная, почти осязаемая духота. Парило от стен домов и неприлично тесно сгрудившихся потных тел. Последнее – особенно напрягало Пола. Страшно хотелось пить, но нечего было и думать пробиться к киоскам. Пол боялся потерять в толпе Лизу. Одной рукой он крепко держал её за запястье, а другой щёлкал, не переставая, кнопкой новенького CANON. Он торопился сделать как можно больше снимков для репортажа: площадь, здание театра, люди на карнизах домов – плотными рядами, как птицы на высоковольтных проводах. Прощание с поэтом превращалось в политическую акцию гражданского неповиновения. Причёсанная и умытая, вычищенная к Олимпиаде Москва взъерошилась тысячами непокорных.
На площадь, раздвигая толпу, гусеницей вползла колонна грузовиков с брезентовым верхом. Откинув бортики, из них посыпались люди в белых форменных рубашках и в кепи с красными околышами. По-военному расторопно сгрузили металлические решётки, выставили конвой, оцепили площадь, отгородили театр. Внутрь теперь пропускали по два человека. Толпа возмущённо загудела, волной качнулась вперёд и снесла металлические заграждения, а малая часть её, как паста из тюбика, вдавилась в распахнутые двери театра. Металлический голос из рупора, сопровождаемый шумом и треском, настойчиво призывал всех разойтись.
Два милиционера, выполняя приказ, вскарабкались по фронтону театра. Расколотив дубинками стекло, сбивали чёрно-белый – тупоносыми ботинками в лицо поэта – фотопортрет в окне второго этажа.
– Что же вы, сволочи, делаете?! Оставьте его в покое! Фашисты! – выкрикнул из толпы мужской голос.
Сначала десятки, а потом всё больше голосов подхватили последнее слово и скандировали его с упоением, с ненавистью чётко проговаривая три слога. Появились пожарные машины. Людей разгоняли водой из брандспойта. Мощной струёй цветы смыло с тротуара. Раздавленные бутоны красных гвоздик и пурпурные лепестки роз поплыли под ноги толпе – в тусклом свете угасающего дня стекали кровавыми ручьями. Люди не расходились. Вынужденные топтаться по цветам, они превращали их в грязное месиво, скользили и падали на колени в свою растерзанную любовь к кумиру, подарившему им запах свободы.
Пол, приподняв Лизу, поставил её на подоконник высокого окна барочного особняка, увитого причудливыми барельефами. Девушка стояла в оконном проёме во весь рост – босая, в соблазнительно облепившем фигуру мокром платье. Тёмно-русые волосы потемнели от воды и змейками струились вдоль лица на плечи и спину. Блики света от уличных фонарей и автомобильных фар скользили по ней, выхватывая то блестящие медовокарие глаза, то восхитительно изогнутый кверху уголок рта. От стен, раскалённых дневной жарой и залитых холодной водой из пожарных шлангов, едва заметно парило, создавая вокруг неё чарующую дымку – волнующее марево таинственности, знаменитое пресловутое леонардовское сфумато. Арочный оконный проём в кудрявых завитках лепнины напоминал дорогую раму, в обрамлении которой стояла юная Джоконда, попавшая под дождь. Джоконда, шагнувшая с полотна сквозь века, но не та, всем известная, заточённая в саркофаге Лувра под бронированным стеклом, а другая – Айзе-луортская, которую Пол ещё подростком видел в доме Генри Пулитцера. Такой он и запомнил Лизу навсегда.
И все последующие семь дней в Москве существовала только она, словно не было больше никого вокруг. Она пахла травами, и ландышами, и солнечным лугом. Он запоминал её губами. Ночи были упоительно-бессонными, и дни тоже – переполненные счастьем. Неделя пролетела в сладком бреду. Он не задумывался о дальнейших отношениях, отдавшись лёгкому и пьянящему чувству, оставаясь, как всегда, верным себе: никаких планов и обещаний. Ему казалось, что он знал её всегда, ещё до Москвы. Сыграло ли здесь роль загадочное сходство?