– Займись критикой, позабавься! – сказала Корали. – Нынче вечером я буду андалузкой, завтра обращусь в цыганку, а затем стану изображать юношу! Поступай, как я, паясничай ради денег, и будем счастливы.
Люсьен, увлеченный парадоксом, оседлал своенравного мула, сына Пегаса и Валаамовой ослицы. Не замечая прелести Булонского леса, он пустился вскачь по просторам мысли и открыл удивительные красоты в тезисах Блонде. Он пообедал, как обедают счастливые люди, подписал у Дориа договор, по которому уступал в его полную собственность рукопись «Маргариток», не провидя в том никаких неудобств; затем он зашел в редакцию газеты, написал два столбца и воротился на улицу Вандом. Поутру он заметил, что вчерашние мысли окрепли в его мозгу: так всегда бывает, когда мозг еще полон соков и ум не истощил своих дарований. Люсьен испытывал радость, обдумывая новую статью, и принялся за нее с воодушевлением. Под его пером заискрились красоты, порождаемые противоречием. Он стал остроумен и насмешлив, он даже возвысился до оригинальных рассуждений относительно чувств, идей и образов в литературе. Изобретательный и тонкий, он, желая похвалить Натана, восстановил свои первые впечатления при чтении этой книги в Литературном кабинете Блосса. Из резкого и желчного критика, из язвительного юмориста он превратился в поэта, ритмическими фразами воскуряющего похвалы, подобные фимиаму перед алтарем.
– Сто франков, Корали! – сказал он, показывая восемь страниц, написанных им, покамест она одевалась.
В воодушевлении он написал обещанную Блонде гневную статью против Шатле и г-жи де Баржетон. В то утро он испытал одно из сокровенных и самых острых переживаний журналиста – наслаждение оттачивать эпиграмму, полируя ее холодный клинок, который вонзится в сердце жертвы, и разукрашивая рукоятку в угоду читателям. Публика дивится искусной работе рукоятки, она не подозревает о коварстве, не ведает, что сталь острот, отточенных местью, наносит тысячи ран самолюбию, изученному до тонкости. То было ужасающее наслаждение, мрачное и уединенное, вкушаемое без свидетелей, поединок с отсутствующими, – когда острием пера убивают на расстоянии, как будто журналист наделен волшебной властью осуществлять то, чего он желает, подобно обладателям талисманов в арабских сказках. Эпиграмма – остроумие ненависти, той ненависти, что наследует все порочные страсти человека, подобно тому, как любовь соединяет в себе все его добрые качества. Нет человека, которого жажда мщения не одарила бы остроумием, равно как нет человека, в любви не познавшего наслаждения. Несмотря на пустоту, на пошлость подобного остроумия, во Франции оно неизменно пожинает успех. Статья Люсьена должна была довершить и довершила злую и предательскую роль газеты; она глубоко уязвила два сердца: она тяжко ранила г-жу де Баржетон, бывшую его Лауру, и барона дю Шатле, его соперника.
– Что ж, поедем кататься в Булонский лес, карета заложена, кони горячатся, – сказала ему Корали, – полно убивать себя работой.
– Отвезем Гектору статью о Натане. Решительно, газета подобна копью Ахилла, она исцеляет наносимые ею же раны, – сказал Люсьен, исправляя некоторые выражения.
Влюбленные пустились в путь и предстали во всем своем великолепии перед Парижем, так недавно отвергавшим Люсьена, а ныне склонным оказывать ему внимание. Оказаться предметом внимания Парижа, когда понимаешь величие этого города и трудность играть в нем роль, – вот в чем крылась причина опьяняющей радости Люсьена.
– Милый мой, – сказала актриса, – заедем к портному, надо его поторопить, а если платье готово, следует примерить. Ежели тебе вздумается навестить своих прекрасных дам, я желаю, чтобы ты затмил это чудовище де Марсе, Растиньяка, Ажуда-Пинто, Максима де Трай, Ванденесов – словом, всех щеголей. Помни, что твоя возлюбленная – Корали! Но ведь ты мне не изменишь, нет?
Двумя днями позже, накануне ужина, который устраивали для друзей Люсьен и Корали, в Амбигю давали новую пьесу, и рецензия была поручена Люсьену. После обеда Люсьен и Корали пешком пошли с улицы Вандом в Драматическую панораму, мимо «Турецкого кафе», по бульвару Тампль, излюбленному в ту пору месту для прогулок. Люсьен слышал восторженные возгласы по поводу его удачи и красоты его возлюбленной. Одни говорили, что Корали – красивейшая женщина в Париже, другие находили Люсьена вполне ее достойным. Поэт чувствовал себя в своей сфере. Эта жизнь была его жизнью. Воспоминания о Содружестве тускнели. Великие мыслители, два месяца тому столь восхищавшие его, нынче вызывали в нем сомнение: не наивны ли они со своими идеями и пуританством? Прозвище «простофили», небрежно брошенное Корали, запало в ум Люсьена и уже принесло плоды. Он проводил Корали в ее уборную и остался за кулисами; он, точно султан, прохаживался в кругу актрис, одаривавших его ласковыми взглядами и льстивыми речами.
– Надо идти в Амбигю, приниматься за свое ремесло, – сказал он.