Скоро там оккупируют Ленинград? Как бы выпроситься, кого бы подмазать, чтобы перевели туда? Неужели его заслуги перед фюрером и рейхом столь незначительны для такой маленькой просьбы? В Питер! Где он не был четверть века! Сколько раз он рвался туда. Домой! Вновь вселиться в отцовский особняк… Черти! Займут ведь под какую-нибудь канцелярию. При коммунистах там был жилтрест, кажется? Ох уж эти коммунисты! Пинали, как футбольный мяч: то организовать колхоз на болоте, план по кулакам, сев, уборка, скот; то руководить новой стройкой в Казахстане. А электродомны? Хохма, во удумали! А чугун так и не пошёл. Вот и допланировались. Месяц назад взяли Киев, мутер русише штате. В Питер! Занять подобающее место в Петропавловке и между расстрелами отдыхать, вглядываясь в томно-плавные воды Невы, чувствуя связь и обречённость поколений…
Тоска. Забуриться что ли в один из этих новоявленных борделей, где девочка с ещё не проклюнувшейся грудью обслужит за ломтик хлеба? А если предложить ей золото? Вон его сколько в карманах: кольца, серьги, пломбы. Не поймёт, комсомолочка. Ей жрать подавай. А где его взять, хлебушек-то? Муки целый эшелон, а ни одна пекарня в городе не уцелела. Отряд полицаев – бывшие урки, им бы только хлебало спиртом залить. Забот полон рот у новоиспеченного старосты. На совершенно безлюдной улице сразу видно живого человека. Старик-полицай разглядывал чумазого от копоти, бесштанного мальчонку, плачущего и царапающего обломки. Шурик подошёл:
– Что с ним?
– Мамку кличет, – хрипнул старик.
Интересно, с какого он округа? Такого в своем отряде староста не помнил. Пацан вытащил из развалин обрывок платья с брошью и заголосил противно и надсадно. Не веря тому, что делает – ведь он не может убить человека! – Шурик выстрелил, мальчишка, всхлипнув напоследок, упал лицом вниз. Подошёл, лениво передвигая усталые ноги, рассмотрел брошь, брезгливо откинул:
– Стекляшка!
И с остервенением всадил ещё две пули в чумазые ягодицы, пистолет впихнул в кобуру. Удовольствие граничащие с возбуждением испытывал он, наблюдая, как обмякают тела. Когда это случилось впервые? Сибирь. Банда. Та девчонка, дочь атамана. Хотел ещё жениться на ней, стать правой рукой… Хватит на сегодня. Пора в бордель. Выпить. Надраться до скотства. Что ещё? Помыться. Но девчонка не выходила из головы. Как она его тогда душила! Как он хотел её в тот момент! Как бишь её звали?
– Ирина, – сказал старик-полицай.
Шурик обернулся. Прямо на него уставилось дуло винтовки, уверено возлежащей на сухой ладони без двух пальцев. И знакомые, так до конца и не забытые, тёмные глаза, как две огромные дыры, под нависающими седыми бровями.
– С-с-семен… Кентич, – оборвалось что-то, может быть – время. Вновь чувствуя себя зелёным юнкерочком, мямлил. – Как здесь? А я… тут…
– Узнал, кажись? Узнал, собака. Сколько лет прошло! Узнал! Может и есть ещё страх в твоей душонке, коль через столько годков помнишь? Выслужился до старосты? Пардон, с пониженьицем. Раньше, сказывали, в директорах ходили-с? А вот мальчонку зря… Не успел я, не сообразил…
Шурик молчал. Вернее, всё внутри клокотало, но чувства не складывались в слова. Как объяснить, что он не тот, его приняли за другого. Ну кто-нибудь помогите! Всё неправильно, это он должен убивать зэка! Где выход из кошмара? «Гдэ мый дом?!» От волнения он перешёл на немецкий:
– Зачем так… Варум? Ирэ аух золдатен Дойчланд, вир золен… дого… заген… можем.
– Не будет у нас разговора. Хотя ждал я его двадцать два года, – бывший есаул взял ружьё наизготовку. Но, передумав, внезапно распахнул форму полицая, обнажив гимнастерку с двумя медалями, врученными явно не фюрером. – Свою десятку за бандитизм я отбыл. Теперь вот… Сам вызвался, как только узнал, кто тут в старостах ходит, – вновь вскинул винтовку. – Именем действующего горкома партии, за предательство и измену Родине…
Слова стегали. В панике Шурик пятился, споткнулся о распростертого пацана, упал, раскромсав руку о камень. Он уже слышал о партизанских приговорах, о том, как их исполняют. Но чтобы так, среди белого дня на безлюдной улице? Почему безлюдной? Вон славно марширует рота солдат, очевидно на очистку улиц от завалов…
– Помогите! – Сашка вложил в крик все силы, не понимая, кого зовёт: немцев ли, того, кто напутал, подставив его вместо…
Вместо кого?
Мутнеют и исчезают скрюченные фантомы деревьев, обломки, фонарь с повешенной. Отражённое в оконном стекле лицо ухмыляется, строит перекошенную физиономию. Но это не его лицо, а чужой, на грани человек, слегка напоминающий фотографию из семейного альбома. Кто он? Кто я? Одежда, повязка со свастикой – чужие. Но приходит понимание – кто перед ним. Тот Страшный, что преследовал, махая топором. Война с собой закончена. И ни при чём здесь расстояния в километры и годы. Лицо за стеклом меняет ухмылку на гримасу страха и ярости, бледнеет, молодеет, превращается в его собственное. Но уже поздно. Именно его, молодого, такого, как есть, сейчас убьют. И напрасно вздрагивая плачут гроздья рябины, уткнувшись в зелёное плечо ели. Почему? За что?