Леонид Ривкин тепло вспоминает о падчерице, искренне и небезуспешно утешает любимую супругу. Став известным журналистом и писателем, усердно работает, чтобы обеспечить ей комфорт и лечение за границей. Лариса Марковна очень тяжело пережила смерть Ирины, и здоровье ее заметно ухудшилось, тем более ей уже за семьдесят. Над верхней губой появились продольные морщинки, неуправляемыми стали волоски в бровях, но назвать ее старухой не поворачивается язык. Лариса сохранила следы былой красоты и обиду на первого мужа, который, как ей кажется, мог бы сделать для Ирины гораздо больше.
Говорить о дочери без слез она не может, хотя вины не чувствует: девочка погибла бы, даже если бы осталась дома. Почему? Мать не может (или не хочет) объяснить. Возможно, она права: сегодня здесь Ирине было бы не легче — дефицит совести в России уже перещеголял США.
Заветное желание Ларисы — поставить на могиле любимой дочери памятник, что непросто, хлопотно, да и времени прошло с избытком. Еще одна труднейшая задача — разместить картины, чтобы хоть часть их попала в экспозиции, в коллекции, украсила присутственные места, дома достойных людей. Какое-то время полотна экспонировались в главном музее Казахстана. Теперь их там нет. Дань памяти отдана. Что дальше?
В России привыкли, что человеческая жизнь ничего не стоит. Неблагодарность в порядке вещей у нынешнего поколения индивидуалистов. Прагматичный американец Майкл выглядит благороднее соотечественников Ирины. Личность и страдания художницы несоизмеримы с той малостью, что сделали для нее люди, которым она несла радость и добро и оставила яркие подарки ценою в собственную жизнь. Весь вопрос в том, готово ли общество платить своим героям сполна?
Лист второй Клеймо Бога Опера в прозе
Интродукция
Если Бог кого-нибудь особенно полюбит, то делает свою отметину: кому поцелуй, кому печать. Константину Николаевичу Прохорову досталось клеймо. Как определяются предпочтения? Неведомо. Впрочем, Бог всегда хочет, как лучше, а уж от нас зависит, во что мы Его дар обернем.
Кто любит себя осознанно, тот управляет своим талантом умело и достигает желаемой цели без надрыва. А необузданных, движимых инстинктами, душа которых не вмещается в бренное тело, подарок Создателя обжигает всю жизнь. Избранность — это, конечно, хорошо, но нелегко, порою больно и требует соблюдения навязанных сверху условий. Без нее проще — нормальная жизнь, как у всех. Нормальная смерть.
Однако клеймо не оставляет выбора.
Пролог
Огромная хрустальная люстра под куполом начала медленно гаснуть, и зал погрузился во тьму. Фонари рампы высветили тяжелый, шитый золотом, уже порядком обветшалый занавес с символами ушедшей эпохи. В оркестровой яме музыканты настраивали свои инструменты. Коротко жаловались фаготы, гундосили гобои, легко посвистывали флейты, зычно прочищала луженые глотки группа медных, осторожно пукала одинокая туба. Две арфы рассыпали бисер звуков и затихли. Настырнее и громче других зудели смычковые, заявляя свое численное превосходство: еще бы, их собралось больше шестидесяти. Привычная какофония готовила восприятие к оперному волшебству. По ту сторону занавеса незримо суетилось и волновалось множество хористов, артистов миманса, режиссеров и помрежей, суфлеров, гримеров, одевальщиков, рабочих сцены и ответственных за реквизит. Солисты распевались в своих уборных: ведущие — в отдельных, остальные — в общих.
Партер покашливал, шелестел программками, ожидая увертюры. Но публика не знала сценария юбилейного спектакля, а старик знал и замер, дыханием сдерживая сердцебиение. Тридцать лет он смотрел со сцены в черное пульсирующее нутро зрительного зала, ради которого и совершалось действо. Мультиглазый молох, неконкретное чудовище высотой в шесть позолоченных ярусов, огромное и страшное, готовое проглотить, растоптать или вознести до небес. При свете оно дробилось на множество белых лиц с темными дырами кричащих ртов, на пестрые пятна одежд между фейерверком взлетающих рук. Аплодисменты! Этот сладкий голос театра, этот восторг, без которого театр мертв.
Старик часто задавался вопросом: кто перед кем преклоняется — публика перед артистом или артист перед публикой? Пожалуй, не столь уж и важно. Но публика обожает эту зависимость, которую может прервать в любую минуту, а актер ей подчиняется вынужденно, внутренне сопротивляясь несвободе. Чтобы стать хозяином положения, надо научиться презирать сидящих в зале, смотреть на них свысока и чувствовать себя полубогом. Ну и что ж, что неэтично. У живущих вечно не может быть морали. Оперный герой — а амплуа старика всегда было героическим — обязан быть выше толпы. Эти мысли заставили его приосаниться.
Однако опера — не кино, где актер приближен к зрителю и способен заворожить одним взглядом, в оперном театре расстояния огромны. Поэтому нужны крупные, грубые жесты, голос сильный, полетный, проникающий во все уголки зрительного зала и при том звучащий настолько естественно, чтобы скрыть от постороннего уха десятилетия поисков и тренинга.