Да, ему нравилось ухаживать за яблонями, срезать тонкой пилкой отсохшие ветви, замазывать глиной, смешанной с охрой, следы заячьих проказ — длинные, глубокие лопины в коре стволов. Будто не было этого прошедшего страшного года, разрыва с женой, бомбежек, эвакуации. И будто он снова в своем саду, около дома в Молдавии, только нет виноградника вдоль забора и нет душистых абрикосов… Когда по утрам Перепелица шел вдоль ряда яблонь, сердце у него замирало в сладостной истоме. С яблонь осыпался белый цвет, и вся земля вокруг как снегом покрылась. На аллеях между яблонями лежала сетчатая тень. И тишина, ах, какая тишина! Но особенно приятно было вечером, после работы, забраться в шалаш и, чувствуя усталость во всем теле, подолгу лежать на подстилке, вести тихую беседу с Маркелом, пока сон не сомкнет глаз.
Однажды ночью старик разбудил Перепелицу.
— Вставай, Петр Петрович! Кажется, мороз лезет.
Перепелица вышел вслед за садовником из шалаша. Было темно и тихо. Надломилась ветка, раздался треск — оглушительный, как выстрел. Легкий, еле уловимый шорох пробежал по саду.
— Какая тишина! — произнес Перепелица.
— То-то и оно, — старик повел носом, повернулся лицом к востоку, — чуешь, душа-человек?
Перепелица ничего не чуял, но поспешил согласиться.
— Да, действительно.
— Что же стоишь, растяпа! Живо! Говорил, раскладывай хворост кучками, так нет!
Дед засуетился, его волнение передалось и Перепелице. Они быстро растащили припасенный заранее сушняк, сложили кучами между яблонями.
— Зажигай.
Костры горели неярко. Густой белый дым медленно поднимался, укутывал яблони, они стояли, как в облаках. Маркел покрикивал, по-стариковски, вприпрыжку, размахивая руками, перебегал от костра к костру, поддерживал огонь. И его согбенная, освещенная пламенем фигура, и медленно поднимающийся густой дым, и перевитые дымом яблони, и треск горящего хвороста, а над всем этим, если поднять голову, усеянное звездами небо неизменное, таинственное — все это было красиво и необычно. Перепелица слегка ворошил палкой костры, не давая пламени погаснуть, подтаскивал хворост. Старик, задыхаясь от дыма, натужно кашлял, хрипел:
— Живо, экий ты, душа-человек, неповоротливый!
В шалаш они вернулись утром, когда уже взошло солнце. На траве, переливаясь цветами радуги, сияла роса. Яблони стояли точно умытые, нежные, молодые. Медленно кружась, падали на траву бело-розовые лепестки. На высоких тополях кричали грачи: дрались из-за гнезд. Перепелица шел следом за стариком и боялся расплескать благоговение; никогда прежде не видел он того, что увидел в эту ночь.
— Гляди, какая трава сизая, — говорил старик, сбивая ногами капли росы. — Мороз — самое страшное дело для яблонь. В одночасье цвет побьет и пропадай труды человеческие. Помню в девяносто шестом году…
Около шалаша старик развел костер, поставил на таган чайник. Сидя на обрубке, ломал сухие ветки, подбрасывал в огонь. Перепелица постелил плащ, прилег на траву. Его охватила блаженная истома, так бы лежал и лежал и, закрыв глаза, слушал неторопливую воркотню старика.
— Лексей Максимыч тоже был правильный писатель, — развивал любимую тему дед. — И скажи ты мне, Петр Петрович, почему это происходит, такой же он был человек, как и я, скажем, и всякой пакости навидался немало, а жизнь описывает, ну сказка — сказка! Видал я, как женщина рожает, ничего хорошего, а прочитал у Лексея Максимовича про это, даже обидно стало: почему же я не подметил того, что он увидел. Жизнь он любил и женщин любил, ох, любил, поэтому красиво у него все получалось.
Голос старика доносился откуда-то издалека и успокаивающе журчал. Перепелица испытывал ощущение плывущего человека — подхватили волны и несут, и тело стало невесомым, и тихо покачивается, и так приятно и легко-легко. И в самом деле он увидел реку, волны касались его лица и это доставляло удовольствие. Было приятно, хотелось по-мальчишески засмеяться.
— Жалко, нет его сейчас, он бы эту войну описал… Что на фронте, не слыхал?.. Спишь, душа-человек?
Перепелица хотел ответить, но волны уносили все дальше и дальше и не было сил, да и не хотелось расставаться со сладостным ощущением от прикосновения волн.
«Теперь все равно, все равно», — мысль почти не задевала сознания. Он спал.
В самое неурочное время, в поздний обед Евдокия принесла тетке Наталье на дом в дойницах молоко.
— Принимай.
Наталья, на что женщина смирная, рассердилась.
— Смеешься что ли! Давно отвезла на сливной пункт и утренник и денник, а она явилась: принимай. Думаешь, у меня и дел, что с вашим молоком возиться. Ступай-ка, матушка, ужо вечером на стойбище приноси, не опаздывай.
Евдокия — на дыбы.
— Как это опаздывай! Только-только надоила и прямо сюда. Нет у тебя таких прав, чтобы не принимать от доярок молоко. Лишний раз сходила на пастбище, а ты…
— Скажи — не управилась, а то лишний раз…
Евдокия ругалась и божилась. Наталья отказалась принять молоко.
— Греха не оберешься с ним, ни замерить, ни записать. Ужо вечером приноси. «Может, половину отлила, потом отвечай» — думала Наталья.
Так и ушла Евдокия с полными дойницами молока.