Послушался я его и после обеда на полянку вышел. Место срядное для сидения нашел. Под бабкой гороха примостился, как на мягкий диван присел. Та бабка на горушке стояла. Из нее все полюшко видно. Сижу так я час, сижу другой, никого не видно. Но вот зоренька затанцевала гопачок, я услыхал курлыканье журавлей. Голову из-под бабки высунул. Стая журавликов над гороховищем кружилась, видно место для посадки выглядывала. Потом все разом опустились на поле, огляделись, а один, что посерее да помогутнее всех и богаче в перьях выглядел, на одну ногу встал и шеей почал крутить. Бойко крутил. Мне бы так ни за что не смыслить. Видно, он был из главных журавлиных начальников. Остальные журавли молча стояли друг по дружке и клювами земельку щупали, а никто не расходился, на гороховину не набрасывались, команды ждали — тоже дисциплина. Потом вожак протянул шею вперед да как гукнет что-то кудрявое, будто команду подал:
— По местам, солдатики!
Вся стая разбежалась по бабкам — и пошел чекоток да шорохи гороховые. Взахлеб журавли колхозный горох ели, никого не стыдились. Проголодались. Разве у голода стыд есть? Но у них капелька была. Они по всему полюшку не расходились, а честно и по порядочку с горохом расправлялись, как будто согласно приказу. По два журавлика у бабки горох шелушили. Нет-нет, да из журавлей кто-либо и даст о себе весточку, так вожак к нему быстро и почнет своим клювом у него перышки перебирать. Я смотрел эту картину и совсем забыл, что у меня для их острастки есть ружье, из которого я, по приказу нашего председателя колхоза, обязан пальнуть, может быть, раз, а то и два, как разохочусь. Журавлиного мяса мы тогда не ели, дерьмом его считали. Да, пожалуй, лучше его не назовешь. Сухое, красножилистое, волокнистое и душисто-запашистое, лягушатиной попахивает.
Через несколько времени вожак на обе ноги встал, что-то прокурлыкал. Вижу, на его зов ковыляет другой журавль, помоложе и побелее. Пришел к вожаку, встал на одну ногу, поклон земной отдал, прокурлыкал потихонечку и почал головой вертеть не хуже старого вожака. Вожак бойко к бабке гороховой побежал и стручить горох стал. Как понаелось все стадо, к смотрителю на горушку выходить стали. Вожак тоже пришел. Его журавли окружили и заговорили, кто что советует, а что, понять трудно, однако я догадался. Они у вожака просились еще побыть на полюшке с полчасика да горошку поесть. Вожак сердито гавкнул, будто сказал: «Полакомились, кишку заморили, на болоте лягушатами заполните остальное». Тогда все журавли встали на одну ногу, вожаку поклонились, а потом закурлыкали слаженно и круг разомкнули, а как разомкнули, то стали разбегаться и в небо подниматься. Я в то время выскочил из бабки и — бабах в синее небо, что в большое поле. Огонь метнулся, журавли рассыпались, загорланили звонко и долго кружились над полем, высматривая, какой дьявол их так напугал. Потом стали вышину набирать, а как набрали, то на свой курс легли и к болоту полетели.
После этого я еще два вечера наведывался на ту полянку, но журавли не прилетали. Горох остался целехонек. Мне председатель за службу пуд гороха из кладовой отвесил. Я тот горох почасту варил, похлебку ту ел и журавлей хвалил. А за что? Конечно, не за потраву гороха. За их земной поклон на одной ноге.
Слыхали вы песенку глухаря — лесного рыцаря в темно-синих доспехах? Не слыхали? Грустно. Тогда послушайте. Советую запомнить. Может, и вам придется весной спозаранок на глухариный ток сходить.
Бывало, под вечер придешь на ток, а в болото без песни глухаря не ступишь. Разведешь маленький костер, чтоб веселее было ждать начала токования, почнешь чаем услаждаться, на водочку поглядишь, а пьешь только на крови. Вечер наступает не сразу, а идет он так тихо, что на гусиных лапках, ступает мягко. Солнышка на небосклоне нет, а все еще светло, и песни глухариной не слышно.
Потом, как солнце погаснет, заря затанцует, услышишь богатырское хлопанье крыльев. Это глухарь подлетает, на сук садится. И замрет — прислушивается. До утренней зорьки не шелохнется, разве разок-другой во сне щелкнет. А под утро, еле проступит в небе зорька, выходишь в болота на подход к токовикам. Пройдешь шага два-три, прислушаешься и снова стойка, молчок. Опять идешь, и вдруг: «Док… док… док…»
Выговаривает глухарь первые слова, и кажется, что он рядом с тобой. Делаешь еще пару шагов. Молчок. Потом слышишь сдвоенное: «Дэкэ… дэкэ…»
А уже потом чистое, неподражаемое: «Тэкэ… тэкэ… тэкэ…»
Будто кто дразнится. Потом как даст созвучный удар: «Диньг… диньг… диньг…»
Только бы глядеть в это время на него да любоваться. Вытянет вперед шею, растопырит крылышки, хвост загибом сделает и давай щелкать. Так он ходит по толстому суку, пощелкивает да невесть куда поглядывает, а как кончится у него языковой запас, то остановится, может голову набок сложить или по суку протянет ее и скажет премило, с напевом: «Вжии-и-ить… чири-и-ить…»