Скоро и руководство оказалось в плену этих идеек, стало требовать делать в работе упор на профилактику, но никакой конкретной отчетности, конечно, так и не смогло придумать, потому что само представляло предупреждение преступности крайне умозрительно. Естественно, не последовало и никаких точных и ясных указаний. Ссылались на Макаренко, настаивали на гуманизме, на индивидуальном подходе, работе с населением, говорили о доверии и чуть ли не творчестве (это-то в дознании и следствии!) и бог знает о чем еще. Причем опять-таки без указания конкретных форм и четкого разграничения случаев. Естественно, на деле все эти добренькие благие пожелания не могли не повести и повели к расплывчатости в ведении дел. Каждый дурак теперь мог сходить с ума по-своему, начался разнобой — то, что больше всего ненавидел в ведении дел Яхонтов. Люди, которые еще вчера ловили и изобличали преступников и очень неплохо это делали, вдохновленные такими, как выживший из ума Ковалев, вдруг полезли в дебри психологии, педагогики, стали умничать, оперативную работу превратили в болтовню или просто бездельничали, прикрываясь модными словечками о доверии, сознательности, общественности и тому подобном. А тот же Ковалев шел все дальше. Он уже во всеуслышание рассуждал о том, что, мол, возможно, преступников сажать в лагерь и вообще нет смысла, особенно молодых (это самых-то энергичных и изобретательных!), а то, мол, сажаем их, сажаем, но толку нет — в лагере мало кто из них перевоспитывается, большинство там только обменивается преступным опытом, повышает свою квалификацию да возвращается к нам озлобленными и изверившимися.
«Как будто кто-то когда-то действительно серьезно думал, что из преступного или пьяного сброда в лагере сделают великих граждан, — с улыбкой удивлялся Яхонтов. — Открытие сделал! Каждому дураку до сих пор было ясно — всегда, во все времена и во всех государствах сажали за решетку, чтоб отделить этой самой решеткой отребье от общества. Это же инстинкт самосохранения любого общества! А милиция или, там, полиция, суд, прокуратура или как бы там все это ни называлось — всегда были лишь фильтром, довольно условно призванным гарантировать точность процеживания. Да и мы — сажали и сажаем прежде всего для изоляции всего деклассированного от общества — во-первых, во-вторых — чтоб заставить и их, тех, кто этого не хочет, принудительными мерами работать в лагере на социализм, или, как теперь говорят чаще, на коммунизм, и, в-третьих, этим самым показать всем, кто еще не посажен, но приближается к этому: знайте, так будет со всяким, кто переступит законы нашего советского общежития. То есть — профилактика. И такие люди тогда знали это, боялись. Боялись суда, следствия, милиции, боялись даже повестки и сдерживались, не переступали. Они знали: стоит только чуть-чуть оступиться, переступить наши законы — и готово! Загудел в лагерь!»
Приятно было вспомнить, как раньше работали! Другой и всех улик-то против себя не знает, их еще и собрать-то всех не успели достаточно, а посидит сутки в камере и сам уже просится, нервишки не выдерживают: допросите скорей. Сам еще недостающие улики против себя подскажет, все выложит. Только умей разматывать. Потому что знал: раз взяли, значит, теперь уж крышка. Такой авторитет имели. Лишь о снисхождении просит.
«А сейчас, — со смехом качал головой Яхонтов, — посюсюкает с таким подонком какой-нибудь Ковалев, двадцать раз его товарищем назовет, ручку ему пожмет вежливо, о своем доверии да уважении расскажет… А тот и рад! Шлешь потом повестку за повесткой — он и в ус не дует. И ведь на свою же голову, дураки, делают! Тому же Ковалеву приходится потом за ним бегать, уговаривать, под ручки его на допрос вести. А на допросе рассядется, как дома, и выламывается: «А почему не говорите мне «вы»? А я сегодня плохо себя чувствую и отвечать не буду! А что вы голос повышаете? А ну дайте проверить, что там у вас понаписано…» И уговариваешь такого прохиндея, Христом богом просишь ответить на вопросы, «вы» ему говоришь вежливенько, когда по нему давно лагерь плачет, разводишь с ним демократию, в кошки-мышки играешь…
И ведь, дурни, не понимают — как будто следователю не все равно! С него раскрываемость не спрашивают, он лицо независимое, по крайней мере формально. Это дело его совести, прекратить или не прекратить дело. Это с них, с оперативников, в первую голову шкуру спускают за низкую раскрываемость. Сами себе яму роют. А нам, следователям, что — демократия? Пожалуйста! Но просто неинтересно работать впустую. И только…»