Митьку прошибла дрожь. Он вскочил, торопливо натянул самодельные постолы на потемневшие ободранные ноги, подвязал поворозки. Выбежав на двор, чуть не задохнулся от пьянящего воздуха и золотисто-трепетной свежести утра. Под ослепительными, торжествующими лучами солнца, брызнувшими из-за Лысой горы, буйно и животворно глянули росинки дождя на блеклом багреце осенних листьев, на кустах и стебельках жухлой травы. Это сверкающее многоцветье оглушило Митьку торжественно-звучной тишиной, тревожным биением неосознанной радости. И даже грубое урчание передовой словно бы мгновенно смолкло и только спустя одну-две минуты вдруг ворвалось необузданно и грязно в священный хорал первозданного пробуждения осеннего утра в горах. Это вторжение вывело Митьку из недолгого оцепенения, заставило мгновенно вспомнить и войну, и бездомное свое одиночество здесь, в горах, в одинокой рубленой избе на опрятной лесной полянке, и то, что ему некуда идти, не во что одеться, нечего есть и неизвестно, что делать и как быть дальше. Исчезновение солдат, таких взрослых, самостоятельных и уверенных, вызвало у парнишки полную растерянность. Он сел на полуметровой толщины аккуратный пень совсем недавно спиленного бука, бездумно протянул руку к успевшей потемнеть кучке опилок и сжал в ладони податливую влажную древесную кашу. Разжав кулак и глядя на продолговатый комок на ладони, вспомнил, как в тридцать третьем голодном году мать пекла лепешки из жмыха, щепотки кукурузной муки, лебеды и щедрой пригоршни опилок. Это кондитерское чудо почему-то называлось латутик или калябушка. Захотелось есть, Митя громко сглотнул слюну. И опять пришла тревога: где же солдаты-кормильцы, как дальше жить одному? Раньше они так никогда не исчезали. Раньше… Да, уже перевалило за двадцать дней, как он в полубеспамятстве добрался, почти дополз от дороги до этого дома. Как же произошло, что он отстал, потерялся, превратился из Митьки Глушенко в бездомного, никому не нужного неприкаянного подростка, истерзанного голодом, дизентерией и вшами?
Митька порылся в латаных карманах своего рыженького затрепанного пиджачка и вытащил горстку каштанов, припасенных с того давнего дня, когда он по просьбе Николая влез ему на плечи, забрался на чердак и нашел там целую гору запасенных, видимо хозяевами, каштанов, сушеных груш-дичков и кислиц, даже кучку сморщенной, высохшей картошки; другая половина чердака была завалена желудями.
Митька кричал вниз Николаю о находках, а сам лихорадочно набивал карманы каштанами и сушкой. Ему была противна эта сотрясающая его жадность, но ничего не мог с собою поделать: жадности и запасливости научил голод.
Митька разгрызал каштаны, чавкая и выплевывая кожуру, давясь, глотал недожеванную сладковатую кашицу.
Николай по его косноязычию понял, что делает Митька, и строго-заботливо крикнул:
— Смотри, Мить, не ешь много каштанов. Живот заболит — всего скрутит. Может случиться аппендицит, а то, так заворот кишок. Кто тут будет тебе их разворачивать?
Аппендицит как-то не испугал, а вот заворот кишок — это страшно. Митька вдруг зримо и явственно представил, как заворачиваются и скручиваются жгутом его синевато-фиолетовые, с розовинкой и прозеленью кишки. Кишки такого цвета он видел на муляже человека в школьном кабинете анатомии. Зрелище вызвало острое чувство брезгливости и тошноты.
Этот муляж перестал всплывать перед его мысленным взором и вызывать тошнотворную гадливость только в госпитале, когда после излечения работал там санитаром и во время наступления, падая от усталости, день и ночь таскал из операционной палатки к могильной яме корзинки с отрезанными руками, ногами и пузырящимися, парующими комками бледно-зеленоватых внутренностей. Пообвык. Но это было потом.
А тогда, после слов Николая, Митьку вдруг ошарашило ожившее видение муляжа, и он, все-таки проглотив очередную порцию нажеванной каштановой мякоти, затих, щупая руками живот и прислушиваясь к голодному в нем бормотанию.
Николай нетерпеливо подгонял:
— Ну, ты там, пацан, не заснул? Или что вкусное нашел?
Митька вяло проблеял:
— Не-е…
— А коли нет, так слезай. Я тебе не лестница, чтоб торчать под лазом, пока тебе наскучит шнырить на чердаке.
— Счас, — оживился Митька и тут его рука под самой крышей нащупала туго наполненный полотняный мешочек. Он с усилием подтянул его к себе и, ощупав, крикнул:
— Коль! А в мешке, кажись, крупа какая-то!
— Ну?! — обрадовался солдат. — Давай-ка сюда находку!
Митька, которому большого труда стоило подтащить не такой уж большой для здорового человека мешочек к лазу, спросил Николая, что делать дальше.
— Да скидывай, я подхвачу. Он, поди, завязан?
— Завязан.
— Давай!
Митька столкнул находку вниз. Николай поймал и, ухнув, присел:
— Это ж надо, чуть не зашиб. Аж в пузе чегой-то ёкнуло. Должно, больше десяти кэгэ.
Митька неуклюже, боязливо дрыгая ногами, стал сползать вниз.
— Да прыгай, поймаю! Не боись, удержу, — подбадривал Николай.
Неожиданно Николая отодвинул в сторону и крепко встал на кривые кряжистые ноги под лазом Костя.