Через несколько дней после отъезда Монтестрюка, за которым так скоро последовал отъезд Орфизы де Монлюсон, принцесса Мамиани была приглашена графиней де Суассон и застала ее сидящею перед столом. На столе, между цветами и лентами, стояло два металлических флакона в роде тех, в которых придворные дамы держали духи, а в хрустальных чашах были золотые и серебряные булавки, похожие на те, что итальянки закалывают себе в волосы. Олимпия смотрела мрачно и сердито.
Она играла, казалось, этими булавками, не вставая при входе Леоноры; она сделала ей знак сесть рядом и продолжала опускать дрожащей от злобы рукою одну булавку за другой в флаконы. Они выходили оттуда, покрытые какою-то густою сверкающей жидкостью, как будто жидким огнем.
– Что это, вы меня позвали любоваться этими булавками? – спросила принцесса, протягивая руку, чтоб взять одну из булавок, сверкавших в хрустальной чаше.
Графиня схватила ее за руку и сказала:
– Эти булавки убивают… берегитесь!
– Что это за шутка? – продолжала принцесса, пораженная однако же свирепым выражением лица и сжатых губ Олимпии.
– Хотите доказательств? – вскричала последняя. – Это будет и коротко, и нетрудно; будет стоить только жизни вот этому попугаю.
И пальцем она указала на прекрасного, белоснежного попугая с золотым хохолком, болтавшегося на насесте.
Потом, улыбаясь и взяв в одну руку из чаши конфетку, а в другую – золотую булавку, она позвала птицу. Приученный есть сладости из рук графини, попугай прыгнул на стол и с жадностью вытянул шею. Между тем как он брал лапой конфетку и подносил ее в рот, Олимпия нежно гладила его по гладким перьям и слегка уколола ему шею концом спрятанной в руке булавки.
– Вот посмотрите теперь, что будет! – сказала она Леоноре.
Попугай даже не вздрогнул; ни одна капля крови не оросила его белых перьев. Его рубиновые глаза блестели по прежнему, а крепким клювом он ломал на мелкие кусочки полученную конфету и глотал их с наслаждением. Прошло две, три минуты. Вдруг он весь вздрогнул, ступил один шаг, раскрыл крылья, упал и не двинулся.
– Посмотрите, – продолжала Олимпия, толкая бедного попугая к принцессе: – он мертв!
Леонора подняла теплое еще тельце; голова и лапки висели без движения.
– Ах! это ужасно! – воскликнула она.
– Совсем нет – это полезно. Когда вы вошли, я думала, какие услуги могут оказать эти хорошенькие булавки? они разом и украшение, и оружие. Ничто не может изменить тонкого яда, прилипшего к их острию, ни время, ни сырость: он всегда верен и всегда надежен.
Принцесса взяла булавки и смотрела на них с любопытством и со страхом.
– Не все смертельны, как та, которую я сейчас пробовала над попугаем, – прибавила графиня де Суассон. – Золотые убивают, а серебряные только усыпляют. Одни поражают верней шпаги и не оставляя следа; другие производят летаргический сон, от которого ничто не может разбудить, ни движенье, ни шум: жизнь будто приостановлена на долгие часы.
Она взглянула на принцессу и спросила с полуулыбкой:
– Не хотите ли этих булавок?
– Я? зачем?
– Кто знает?… Мало ли что может случиться?… Может быть, когда-нибудь они вам и пригодятся. Вот они; возьмите! у какой женщины не бывает проклятых часов, когда она хотела бы призвать на помощь забвение!
– Вы, может быть и правы…. Если я попрошу у вас две булавки, вы мне дадите?
– Берите хоть четыре, если хотите.
Она подвинула хрустальные чаши к принцессе, которая скоро выбрала одну булавку золотую и одну серебряную и воткнула их себе в волосы.
– Благодарствуйте, – сказала она.
Между тем как она отодвинула от себя чашу, удивляясь сама, что приняла такой странный подарок, Олимпия стучала ногтями дрожащих пальцев по столу.
– Послушайте! – сказала она, – сейчас я смотрела на эти булавки с каким-то жадным желаньем – испытать на себе их адскую силу.
– Вы?
– Да, я! Я иногда чувствую себя очень утомленною, поверите ли? Когда я вспомнила о тайне этого яда, сохраняемой в нашем семействе столько лет…. черные мысли пришли мне в голову… Потом другие мысли прогнали их, менее отчаянные, быть-может, но наверное более злые!
Желчная улыбка сжала ей губы.
– Знаете ли вы, что такое ревность? – продолжала она.
– Да, кажется, знаю, – отвечала принцесса, между тем как молния сверкнула в её глазах. – Когда она меня мучит, это просто огнем жжет! В груди больно, сердце горит. Приходит ненависть – и терзает как железный зуб… У меня нет тогда другой мысли… другого желанья… другой потребности, – как отмстить за себя!..
Принцесса дрожала от её голоса. По лицу Олимпии, отражающему самую беспощадную, самую непримиримую злобу и ненависть, она видела на сквозь всю её душу до самой глубины и ей стало страшно.
Графиня провела рукой по лбу и, подвинувшись к Леоноре, которая сидела безмолвная, продолжала:
– Вы хорошо сделали, что приехали – мне нужно было видеть лицо, напоминающее мне родину – бедную родину, которую я покинула для этой проклятой Франции!..
– Вы, графиня де Суассон, вы жалеете, что приехали сюда?.. Я не думала, чтобы которая-нибудь из племянниц кардинала Мазарини могла пожалеть, что переменила отечество…