Вчера после обеда он встретил Шнеца, которого не видал уже целую неделю, хотя усердно заглядывал во все обыкновенно посещаемые поручиком места. Он знал, что Ирена с дядей выехали из города; новость, добытая им в гостинице путем косвенных расспросов, так ошеломила его, что он забыл даже осведомиться, куда они отправились. Она бежала от него, — это было очевидно. Достаточно было одного его безмолвного появления, чтобы спугнуть Ирену и заставить ее покинуть город, в котором находился и он. Куда же она бежала? В Италию, куда предполагала отправиться прежде; на восток или на запад? Что ему было за дело до этого, когда он не имел права следовать за ней? Он не смел даже расспрашивать об этом Шнеца, которому, конечно, местопребывание Ирены должно было быть известно. А все-таки он горел нетерпением увидеться с человеком, от которого мог получить о ней сведение.
Когда после целого дня, проведенного в мрачном раздумье, в течение которого он не виделся даже с Янсеном и не принимался за работу, он встретился с Шнецом на улице, сердце его забилось и лицо покрылось ярким румянцем, как будто не знавший ни о чем приятель мог по глазам узнать все его потаенные мысли. Случилось так, что первое слово, произнесенное Шнецом после обыкновенных приветствий, относилось к беглецам.
— Мне просто беда, да и только. Я думал, что избавлюсь на некоторое время от тяжелой службы по дамским поручениям, по крайней мере, когда отсюда уехала своенравная и капризная принцесса с ее услужливым и послушным рабом дядею. Не тут-то было! Цепь, к которой я прикован, тянется теперь от самого Штарнберга и даже с час тому назад за нее дернули не совсем нежно. Дядя поспешил вытребовать меня на завтра в Штарнберг. Видите ли, молодежь разного рода из haute volee,[47] графские кузины с причетом назвались к нему в гости к следующему воскресенью; но старый охотник на львов приглашен на стрельбу в цель, от которой он отказаться ни под каким видом не может, а бедная, вечно болеющая племянница, у которой впалые ланиты от деревенской жизни еще более побледнели, не в состоянии одна без содействия услужливого и ловкого кавалера справиться с трудными обязанностями гостеприимства. В таких обстоятельствах единственная надежда и камень спасения, разумеется, Шнец, — и ему посулили в случае принятия на себя роли услужливого кавалера, кроме беспредельной благодарности дяди, еще и приветливейшую усладительную улыбку племянницы.
— Вы понимаете, любезный барон, — продолжал с недовольным видом Шнец, ударяя себя хлыстом по ботфортам, — что бывают такие обстоятельства, при которых становится нравственно невозможным разорвать сковывающие нас рабские цепи. К сотням причин, которые заставляли меня уже не раз проклинать эту алжирскую, лагерную дружбу, присоединилась сегодня еще одна. Впрочем, нечего таить, я одержим до некоторой степени любопытством увидеть на лице ее величества эту приветливейшую улыбку. Вы ведь знаете, я имею какую-то непостижимую слабость к моей милостивой повелительнице. Но провести целый день с ее родичами — слуга покорный. Пожалейте обо мне, вы, счастливец, свободный от всякой службы и покорный лишь велениям гения искусства.
Речь эта была достаточно длинна для того, чтобы дать время Феликсу приготовиться к дельному и шутливому ответу.
— Вы очень ошибаетесь, любезный друг, — сказал он, — думая, что у меня нет никаких обуз. Вы упомянули про искусство. Оно благоволит только тому, кто настолько усовершенствовался, что, служа искусству, успел овладеть им. Но для новичка, которого оно едва-едва удостаивает своим вниманием, подчинение это нелегко, и ни один дровяник в горах и поденщик в каменноугольных копях не несет такого тяжкого бремени. Мне приходило тысячу раз на ум: не глупо ли в мои лета сделаться азбучником и не окажется ли в конце концов, что я выкинул несколько лет трудовой жизни в окошко мастерской Янсена? Мимоходом замечу, что окошко для этого достаточно велико.
— Гм… — пробормотал Шнец, разглаживая усы, — вы запели нехорошую песню на знакомый лад. Испорченная жизнь — нигде не встречается так часто, как в столице искусства.