Я встретил одного дальнего знакомого, бывшего также в течение нескольких недель на Гельголанде. Богу одному известно, как это случилось, что я остановил его и спросил о жене. Он чрезвычайно удивился, услыхав, что она была там и еще до сих пор там находится. На таком маленьком островке обыкновенно все знают друг друга, и он никак не мог себе объяснить, как мог не заметить такой хорошенькой женщины. «Она, конечно, живет очень скромно!» — прошептал я, и он нашел, что это натурально и даже похвально со стороны молодой жены, которой приходится жить врознь с мужем, и, пожелав ей успеха в лечении, простился со мной. Я же, как дурак, с четверть часа смотрел ему вслед и стоял как столб, заслоняя дорогу прохожим. Разумеется, что она жила там; письма приходили туда и оттуда совершенно правильно — да к чему же ей было играть в прятки? Но тем не менее… вы поймете, что это само по себе ничтожное обстоятельство могло возбудить во мне горячку Отелло.
Ждать ее домой я мог только на следующий день. До сих пор не постигаю, как мог я пережить это время. Я не был в состоянии и ничем заняться, потому что сидел у постели больного ребенка, меняя ему холодные компрессы; только на это, по-видимому, доставало у меня сил и понимания.
Ночью я тоже не оставлял своего поста. Я боялся задремать и опять увидеть прежние сны. Наступило утро, потом день, потом вечер, а от жены все еще не было известий, как вдруг подъехал экипаж, — по лестнице послышались легкие шаги, я кинулся ей навстречу, но жена уже входила в дверь… Первый взгляд, брошенный мною на ее лицо, подтвердил мои страшные предчувствия.
Нет, лицо это было не ее! Не могу не оказать ей справедливости, как актрисе: она всегда в совершенстве владела своим лицом, — невинными голубыми глазками, ротиком Мадонны и ясным своим челом. Тем не менее ее выражение поразило меня в самую глубину сердца. Разве такое лицо должно было быть у матери, возвратившейся к своему смертельно больному ребенку, у жены, вернувшейся после долгого отсутствия к мужу, за которого она выходила по любви…
Довольно! Эта первая минута решила нашу судьбу. Но я был благоразумен и тоже отлично сыграл свою роль. Естественно, что мы должны были воздержаться от всяких нежностей у постели опасно больного ребенка, она сама не могла находить это странным. Только на следующее утро, после того как ночью совершился благоприятный перелом в болезни дитяти и мы снова могли легче вздохнуть, — я точно вижу ее перед собою, как она сказала мне, стоя на коленях перед чемоданом и перебирая свои платья, чтобы выбрать костюм поудобнее, так как она всю ночь не раздевалась:
— Знаешь, Ганс, — сказала она мне, глядя на меня не то сердито, не то ласково своими глазками голубки, — знаешь, что с твоей стороны вовсе не хорошо, что ты еще ни слова не сказал о том, что я поправилась? Уезжая, я оставила тебя любезным, а при возвращении нахожу бессердечным медведем. В наказание изволь поцеловать вот эту туфлю, которая, если бы я только захотела, могла бы вскружить головы всем мужчинам на водах.
— Люси, — сказал я, — сначала я попрошу тебя кое о чем.
— О чем? — беззаботно спросила она.
— Чтобы ты поклялась жизнью нашего ребенка, что лишь дьявольское ослепление навязанных мне ревностью снов заставляет меня думать, будто ты вернулась домой уж не такой, какой ты отсюда уехала.
Этот вопрос я долго сочинял и обдумывал с такой же тщательностью, с какой заряжают ружье, намереваясь сделать решительный выстрел. Я не промахнулся. Она вдруг покраснела, нагнулась к чемодану и, не отвечая ни слова, стала перебирать там тряпки и ленты.
Скоро, впрочем, она оправилась.
— Ты говорил, что видел дурные сны? — спросила она совершенно естественным голосом. — Что же тебе снилось?
— Мне снилось, что ты мне не верна. Я знаю, что это глупо и ты одним своим словом можешь возвратить мне покой. Но без этого слова… ты понимаешь меня, Люси? Жизнью твоего ребенка, нашего ребенка, только что избавившегося от смерти, — заклинаю тебя сказать это слово: «Я не могу упрекнуть себя в нарушении своих обязанностей». Слышишь ты меня, Люси? Отчего же ты не отвечаешь? Разве ты не можешь более выносить моего взгляда?
После этого она решилась взглянуть на меня, но это не был взгляд невинно оскорбленной женщины, — в нем промелькнуло выражение нерешительности, упрямства и зарождающегося враждебного чувства.
— На такой вопрос у меня нет ответа, — сказала она, сделав движение, с которым я познакомился, еще когда она была на сцене. — Ты оскорбляешь меня, Ганс. Перестанем говорить об этом. Я прощаю тебе, ради ребенка и пережитого тобой страха.