Я находился тогда настолько под влиянием ее чар, что стал в душе колебаться, чему не верить: внутреннему ли моему голосу или змеиному ее взгляду. Она встала, подошла к окну и, отвернувшись от меня, закрыла рукою глаза с видом невинно оскорбленной женщины. Я уже начинал проклинать свою горячность и обвинять себя в позорной несправедливости против беспомощной моей жены. Я только что хотел подойти к ней и попробовать утешить ее ласковыми словами, как услышал, что моя собака, все время лежавшая спокойно, начала как-то странно, без всякой видимой причины ворчать и лаять. Собака не любила жену, которая не умела, да и не хотела заслужить ее благосклонность, так как она всегда относилась к жене равнодушно, и то я никак не мог понять теперь причины ее неудовольствия. Собака, впрочем, казалось, ворчала не на жену, а на что-то лежавшее между различными вещами в чемодане. Я прикрикнул на собаку и позвал ее к себе; она действительно перестала ворчать, подошла, махая хвостом, и положила ко мне на колени предмет, который принесла в зубах. Это была мужская перчатка.
Поверите ли, что при виде этой улики я прежде всего почувствовал дикую радость и удовольствие? Я вдруг снова примирился сам с собою, и стыд, что я своей неуместной горячностью обидел жену, сменился ледяным спокойствием.
— Если ты обернешься, ты, может быть, заговоришь иным тоном, — сказал я. — Ты совершенно невольно привезла мне подарок, за который мне остается только тебя поблагодарить.
Когда она обернулась, то, несмотря на свой сценический талант, не могла удержаться от крика ужаса.
— Клянусь тебе… — проговорила она, побледнев как полотно…
— Хорошо, — сказал я. — Об этом-то я и просил тебя. Но погоди немного. Обдумай хорошенько, в чем ты клянешься и чем ты клянешься. Ты клянешься жизнью этого несчастного создания, клянешься Богом Отцом, наказывающим детей до седьмого колена за преступления родителей…
— Не знаю, чего ты от меня требуешь и что у тебя на уме… Я… я ни в чем не виновата и клясться мне не в чем. Эта перчатка бог знает как…
— Да, Бог действительно знает! — вскричал я в страшном порыве гнева и горя. Я хотел ее схватить, перед глазами у меня все завертелось; не знаю, что я говорил и что делал, помню только, что готов был, как видел во сне, ухватить ее за косы и вытащить вон из комнаты. Сознаю вполне ясно, что я захлопнул за ней дверь нашего дома! По-видимому, я до нее не прикасался, а только взгляд мой и слова были так беспощадно решительны, что она сочла за лучшее уйти. Через полчаса я остался один с ребенком на руках.
В тот же самый день от нее пришло письмо, полное остроумных оправданий и хитрых обвинений. Я прочел его без малейшего волнения. Душа моя походила на иссякший колодец, в котором воды нет, а потому, разумеется, ничто и возмутить ее не может. На письмо я отвечал жене одним лишь словом: «Поклянись!» Второго письма от нее я так и не получил: остаток человеческого чувства и глубоко вкоренившегося суеверия не дозволил ее решиться выговорить лжи, которая, как она думала, могла жестоко отразиться на ребенке.
Я ждал три дня и затем написал еще письмо, в котором, без единого слова упрека, высказывалась только невозможность жить с ней вместе. Я говорил, что буду по-прежнему заботиться о ней, только под одним условием, чтобы она снова приняла фамилию, какую носила в девицах, и отказалась от своих прав на ребенка. Должен признаться вам в своей глупости — я чувствовал в себе внутренний голос, говоривший, что она ни за что не согласится на это предложение. Я ожидал, что она придет, бросится к моим ногам, сознается в своей вине и скажет, что скорее расстанется с жизнью, чем с ребенком. В таком случае… мне страшно даже представить себе, что такое я сделал бы в таком случае, — думаю, что я простил бы ее — и остался бы навсегда несчастным, с опозоренною честью и подточенным у самого корня доверием к человечеству.
К счастью, она не вводила меня в искушение.
Через несколько дней пришел от нее ответ: она настаивала на отказе дать мне объяснение, так как при моем недоверчивом характере (Боже ты мой! Я поверил бы даже и лжи) никакие объяснения не могли бы меня удовлетворить. Она сообщала, что принимает мои предложения и поступает снова на сцену, для которой, как чувствует, в сущности рождена, благодарит меня за доброту, с которой я всегда к ней относился, и надеется, что я буду счастлив. Вообще это было натянуто-дружеское послание, от которого так и веяло холодом.
О ребенке не сказано было в письме ни слова.
Янсен опустился на кресло, стоявшее около дверей, и низко наклонил голову. Так сидел он некоторое время и точно забыл, где он и кому рассказывал печальную свою историю.
Собака встала и как-то особенно внимательно смотрела на своего господина, который, сделав над собою усилие, поднялся с места и, по-видимому готовился уйти.
Юлия, казалось, не заметила движения Янсена и, не глядя на него, сказала с нежным выражением в голосе:
— Как вы должны были страдать!
Потом, помолчав немного, прибавила:
— И вы ее с тех пор не видали?