— Ох, детка моя, крошка моя, голубка моя! Ты ведь знать не знаешь, что такое город! Слышала ли ты когда в церкви о грешном Вавилоне, о Содоме и Гоморре, о жене Лота, как она превратилась в черный соляной столб только за то, что разок оглянулась на город, погибающий от посланного богом пожара. Помни, цыпленок мой, таковы все города на этом свете! Говоришь, службу искать будешь? Гм, хорошо б было, не будь все так плохо в этом страшном черном мире. Гм, служба, служба. Служба и есть первая ступенька, что ведет к вечной погибели. Потом спустишься и на вторую, третью, четвертую, пятую и будешь думать: скоро дно! Надо поглядеть, что там — и спустишься на шестую ступеньку, а дальше уж ничего нет, вот ты и в пропасти! Пойдем со мной, ягодка моя, пойдем! Я стану тебя кормить и лелеять, стану смотреть за тобой и учить богу молиться. Будет тебе и служба, будет, как время придет. А теперь пойдем со мной, я тебе покажу город, выучу, как тут жить, чтоб ты, дитя мое, не попала на лестницу, с которой такие несчастные стремглав летят в пропасть и погибают! Пошли, пошли! — схватила ее старуха за грудь своими жилистыми пальцами, а ее глубокосидящие глаза так и вспыхнули красным светом, словно в бесконечной тьме блеснули неверные, обманчивые огни ночного привидения. Девушка чуть не закричала от ужаса и быстро оглядела старуху с ног до головы. У нее мелькнула страшная мысль, не переодетый ли это мужчина?
Старуха заметила и деревянно осклабилась:
— Не бойся меня, детка, не бойся! Вишь, какие у тебя крепкие грудки, как яблочки, что закраснелись на Евином дереве греха и проклятия рода людского!.. С нами бог и матерь божья! — униженно поклонилась старуха, сладко облизнув бледным плоским языком верхнюю и нижнюю губу, а потом щелкнула кривыми зубами, так что острый подбородок сошелся с загнутым носом, больше походившим на клюв попугая, чем на столь благородную часть человеческого тела.
И Аница со старухой углубились в самые отдаленные и грязные улочки города, где бродило множество тощих изголодавшихся собак с опущенными головами и поджатыми хвостами и каждая вторая вызывала страх — не течет ли из ее грязной рычащей пасти пена бешенства и не набросится ли она сейчас на тебя. Столько же ободранных котов торчало на углах ушедших в землю бедняцких лачуг, и каждый третий был с каким-нибудь клеймом: у одного чуть не до основания был выдран хвост, у другого оборваны или так обгрызены уши, что они болтаются вроде бахромы. У третьего не хватало глаза или даже обоих, четвертый хромал на три лапы, пятому словно выжгли клеймо вдоль всей спины и она осталась голой — видно, огнем опалило благородную шерсть, кожа по краям и сейчас еще была обожжена. Столько же детей, босых, голых, ободранных, уродливых, изувеченных, бегали, носились, кричали, дрались и возились на этих улицах! Поневоле думалось, что ни у кого из них нет отца или что это все дети одного родителя, а он отцовскую заботу топит где-нибудь в захудалых корчмах, убивает время за засаленными картами и дешевым, но крепким вином, сжигающим все родительские обязанности и заботы на дне его совести.
— Вот, погляди на это горе, на эту юдоль слез, разве не живая картина Содома и Гоморры! — пробормотала старуха Анице и потащила ее за собой дальше.