— Ты что, спятила? — мрачно заорал Жорж, добавив какое-то старое камердирское проклятие. — Кобыла ты, жеребица чертова! — Он поднял дубовый стул, на котором сидел, и, защищаясь от внезапного нападения, замахнулся на свою нежную и кроткую женушку. — Вершит суд, не спрашивая, кто прав, кто виноват! Я не подбивал яриста путаться в ваши грязные делишки! Больше того, я крепко спал, когда он услышал стоны, крики и зов на помощь! — забубнил камердир плачущим голосом. — Слышишь, уймись, не то я этим стулом размозжу тебе голову и пусть меня сегодня же повесят!
— Вы только послушайте эту паршивую, старую клячу, послушайте только, как он оправдывается и выкручивается! Теперь я наверняка знаю, что ты один заварил эту чертову кашу, сам все выболтал, когда тебя и не спрашивали. А ты что думал, лимон выжатый, для тебя приготовили девушку, что пахнет лилиями? Ха-ха-ха! — И она снова принялась размахивать коромыслом, стараясь как-нибудь достать своего муженька. Но, надо сказать, камердир героически отбил атаку, даже разок зацепил стулом свою милую супругу по широким и плоским ляжкам, а в другой раз по соблазнительным рукам выше локтя, которые выпирали из открытого утреннего платья.
Ксантиппа, увидев, что ее Сократ рассвирепел не на шутку и мог еще разок огреть ее дубовым стулом, а ночью ей уже наставили синяков, отказалась от дальнейшего наступления и залилась злыми горючими слезами.
— Ладно, хорошо, прекрасно! — запела она своим грубым, резким голосом. — Вот до чего я дожила! Вот награда за все мои труды, усердие, мои муки и страдания! Все, что здесь есть, все, что в тебе и на тебе, все дала добрая слава нашей корчмы, за это ты должен мне кланяться и благодарить! А меня может покалечить и убить любой Дармоед, школяр, пачкун и голодранец! Вот до чего я дожила, старая ты выпотрошенная кляча! Ну-ка! Отвечай! Я тебе говорю, добром у нас не кончится! Пусть идут к черту и ты, и корчма, и все дело! А я на службу пойду, — проживу как-нибудь! Какой из тебя муж?!
— Полегче, полегче! Не все кончено, берегись, вы еще будете за свои делишки ответ держать перед судом и законом! Уймись лучше, уймись! Тебе бы подольститься к яристу! Лестью и душу вынимают! Не то получишь покрепче, чем дубиной. Дьявол бы все побрал! Каждый сам кует свое счастье! Как ты свое скуешь, сама рассчитывай, по своей совести.
— Что, суд? Какой еще суд? Какой закон? Что закон? Где? Тебе, лизоблюд, что ни дай, все изгадишь! Ладно, ладно, поглядим, — засучила рукава Ела, готовясь не то к новому нападению, не то к спешной работе.
В тот же день школяр Ивица нашел для Аницы место у пожилой, строгой и добропорядочной барыни — уже несколько лет он давал уроки ее единственному сыну. Девушку встретили приветливо, и потекли дни и месяцы, отрадные для обоих, потому что они могли видеться каждый день. Но свои мысли и надежды не открывали никому на свете. И никто в доме доброй, но строгой женщины не подозревал, что юные сердца соединяли нежные чувства.
Ивица ушел от своего родича камердира и поселился на другой квартире. Избитый советник незаметно исчез из города, унес куда-то свое жирное неуклюжее тело, опасаясь, как бы не получить трепки более основательной, чем от рыцарской дубины школяра.
Старая ведьма убралась в еще более нищенскую мрачную и грязную улицу, где-то на другом конце города. И ей не улыбались закон, суд и приговор, которыми ей и всем участникам ночного преступления грозил школяр Ивица. О конце всего предприятия рассказала ей ошеломленная Елуша, показав перепуганной и подавленной старухе свои синяки. И в церкви она теперь заглядывала редко, а потом пряталась в самый темный угол, словно сова в дупло, когда занимается божий день.
Только в корчме камердира Жоржа ничего не изменилось. Милые супруги ссорились, грызлись, а при случае дрались и сражались, как прежде, бедняга камердир всегда оставался внакладе и таил свое поражение в разбитом сердце.
На окраине небольшого города, где насчитывалось тысяч восемь душ, и эта цифра в книгах славной городской управы оставалась всегда постоянной, ибо от нее не убавляли и к ней не прибавляли умерших или родившихся, — к чему ради таких мелочей заниматься лишней писаниной, тратить дорогую бумагу бесценных городских книг, так вот, на окраине этого городка стоял дом полугородской, полудеревенский.
Обленившиеся жители и еще более обленившиеся чиновники, которые меньше всего интересовались порядком и городскими книгами, не заботились даже о своих собственных делах, а тем более не ломали себе голову над тем, кто съехал, а кто въехал в стоявший на окраине дом.