Макс же, нисколько этим не тяготясь, с двойной энергией кинулся в конспиративную жизнь. Много писал в подпольной прессе. Сменил партийную кличку и подписывался не «Петр», а «Вит». Проживать в своем доме ему отныне возбраняется, каждую ночь меняй место ночевки. Однажды зашел на Крулевскую, чтобы выспаться наконец по-человечески. За ним следили, и сразу, он и прилечь не успел, раздался стук в дверь. Только успел шепнуть сестре: «На подзеркальнике, за зеркалом», и юркнул в черный ход. Полиция обыскала все помещение, перерыла шкафы, комоды. Янина тогда была на сносях и, чтобы не так был заметен живот, куталась в шаль. Облокотившись о зеркальную раму, достала бумаги и быстро сунула их под шаль.
Обыск закончился, из дома увезли корзины с заметками и книгами Макса. Но то, что она спрятала, уцелело. На следующий день рукопись статьи была отдана в редакцию. А Макс исчез. И вскоре дал знать, что жив, — из Швейцарии.
У моей прабабки нервы были железные. И все-таки она сбежала из Варшавы за границу, когда пришло время «разрешения». А потом признавалась, что страшно боялась и не хотела, чтобы этот страх передался дочери. Может, и к лучшему, что обошла ее та ноябрьская ночь 1902 года, когда будущая моя бабушка потеряла сознание, а будущий дед, обезумев от ужаса, выскочил из дома и помчался по Крулевской с криком: «Фиакр! Фиакр!» Во время родов, по тем временам они проходили дома, возникли осложнения, с которыми не мог справиться находившийся при Янине врач. Якуб в одно мгновение вытащил из постели лучшего в городе гинеколога и в ночном халате привез его к жене. После трудной и опасной операции, сделанной под наркозом, в первом часу ночи на свет появилась моя мама.
Привожу этот документ с неясным чувством вины. То же самое испытывала, когда поместила в предыдущей главе свидетельство о браке бабушки и деда. Я веду себя не деликатно? Не знаю. Ведь мои близкие скрывали свое происхождение. Никаких секретов я, однако, не раскрываю. Но выставляю на свет божий проблемы, о которых у нас не принято было говорить. Очень уж они гордились своей польскостью. И не хотели замечать, что дистанция, отделявшая их от еврейского мирка, из которого бежали, не так уж и велика. Бабушка потребовала бы, например, чтобы я вычеркнула «Иерусалимский комиссариат», еврейские имена и фамилии свидетелей. Посчитала бы, что все это — сплошная экзотика. Точно в романах Зингера. Да и не очень такое пойдет облику издателя Домбровской и Жеромского.
Может, меня потому мучают угрызения совести, что я предаю огласке тщательно скрывавшиеся чувства моих близких? Словно роюсь в чужом белье, лежавшем в закрытом шкафу. Но я же только хочу понять истину, которая состоит из света и тени. А еще — за всем этим узнать правду о себе. Мне кажется, что, превозмогая первоначальное нежелание приводить эти документы, я преодолеваю в себе страх. Собственный, на генетическом уровне.
Во время войны подобные выписки из Актов гражданского состояния равносильны были смертному приговору. Невероятно, но факт: мой отец хранил их у себя в Варшаве в ящике стола, в то время как бабка с матерью скрывались в провинции под чужими именами. Скорее всего, они сами отдали ему эти бумаги, потеряв всякую надежду выжить. Может, полагали, что после войны по этим документам можно будет доказать мое наследственное право на оставшееся имущество?