Но это еще бы полбеды. Хуже оказалось со школьными друзьями. Некоторые из них как-то неприлично взрослели: девчонки шептались черт те о чем, что и вслух-то произнести стыдно, мальчишки напоказ не брились или, напротив, чересчур громко обсуждали преимущество плавающих ножей перед обычной бритвой. Но и это бы еще ладно — если бы парни, свои же мальчишки, как-то странно не изменяли свое отношение к Люсе. Один вдруг остановит на ней упорный, почти враждебный взгляд, будто Люся ему бог весть когда задолжала сумму и не отдает. Другой — трепло ведь несчастное — станет вдруг грустным и молчаливым, слова из него не вытащишь, словно у него все родственники сразу померли. Третий, умница и человек, при Люсе открывал рот для того только, чтобы произнести какую-нибудь отчаянную чепуху. И каждый, так или иначе, начинал добиваться уединения с Люсей, а когда уединение удавалось, совершенно не представлял, для чего он все это затеял, и смотрел на Люсю глазами страдающей собаки, которая все-все понимает, только сказать не умеет.
С двумя школьными товарищами дружба закончилась после первой же их попытки к такому молчаливому уединению. Но вскоре следующий, третий, приятель грустно вложил ей в руку узкий конверт, наполненный рифмованным отчаянием. Пришлось и с этим перестать здороваться.
Люся принадлежала к тем девочкам, которые с детских лет не очень верят в искренность женской дружбы и вступают в приятельские отношения только с мальчишками. На каком-то этапе отрочества Люся даже числилась заводилой, и мальчишки охотно ей подчинялись. Тем более что задирать ее было опасно — Люська любому могла дать сдачи, вполне на равных, рука у нее была тяжелая — разряды сказывались…
Конечно же, отношения с друзьями портила Люськина внешность. Иногда, под настроение, Люся с холодной самокритичностью рассматривала себя в зеркале. Конечно, она не кинозвезда, нет, конечно. Лоб шелушится от хлорированной воды бассейна, и нос — м-да, отнюдь не римских очертаний… Но все же уродом ее не назовешь, совсем нет, и лоб, и глаза, и ресницы, иное — все это, как бы сказать помягче, — все это гармонирует… Вполне. У этой девушки хорошее русское лицо, как выразился один спортивный комментатор.
А что? Вполне русское, можно сказать, и хорошее, даже с намеками на породу, хотя трудно сказать, в чем именно она заключается…
Однажды, еще в пионерлагере, Люська подбила мальчишек совершить налет на соседские яблоки. Разбойное нападение готовилось в глубокой тайне, а начало операции было назначено на три ночи. Но, когда в два сорок пять бесшумно распахнулись окна спален первого отряда, ребят встретил дружный заслон вожатых и воспитателей. Пришлось сыграть отбой. Начали громким шепотом обсуждать — кто же предал. Перебрали всех и виноватого нашли. Языком трепанул флегматичный Витька-тихоня. Неосторожно выдал общую тайну. И сразу же, не дожидаясь рассвета, Люська вызвала Витьку из палаты и отвесила ему плюху. Чтоб не трепался. Отвесила и воинственно спросила: «Еще? или хватит?» Витька поднял на Люську виноватые глаза и сказал: «Еще». Люська растерялась. «Тебе можно, — сказал тихоня-Витька, — бей меня сколько хочешь, мне приятно, если ты». Вокруг стояли ребята, они сначала тоже хотели добавить Витьке, а тут — тоже растерялись. Это было первое признание в любви, такое неожиданное, такое смелое и так не к месту — Люська долго потом вспоминала Витьку-тихоню…
А теперь все искали уединения и выглядели много глупей тихони-Витьки из первого отряда. Глупей и трусливей.
Теперь рушилось веселое и ясное приятельство с мальчишками из своего и параллельных классов. Досадно… И нельзя же, в самом деле, перестать здороваться со всеми школьными друзьями! А дело к тому шло. Они, как нарочно, влюблялись и влюблялись. Люська уже даже привыкла. Это уже становилось неинтересно.
Дольше всех крепился Ига Карасев, Игорь Карась, просто Карась. Но и он, перед самыми экзаменами на аттестат, не выдержал — положил ей в портфель толстую тетрадь и просяще шепнул: «Дома посмотришь, сейчас не надо». С Игорем они пять лет сидели на одной парте. Не мудрено, что и он… Все-таки от Игоря она этого не ожидала. Так скоро, по крайней мере. И так глупо.
Тетрадь оказалась дневников, наполненным уже знакомым рифмованным бредом о ее чарующих глазах, и «смелых бантиках в острых косичках», и розовой блузке, «от которой алый отсвет на прекрасное лицо».
На каждой странице, кусая от расстройства губы, Люся написала красным карандашом: «Дурак». Утвердительно, с точкой. Или — «Дурак?» Вопросительно, словно была еще надежда. На последней странице она коротко пояснила: «Игорь, это тупо, пойми. Сожги ты эти пышные вирши, честно — я никому не скажу о них. Ведь все было так хорошо и понятно… Ты же умный парень, ну сознайся, что ты неостроумно пошутил. Люська».
Потом Люся подумала и приписала, постскриптум: «А в стихах, даже самодельных, даже если в шутку, должен быть хоть какой-то уровень. Иначе — просто стыдно за автора».
От Игоревой тетради Люське стало грустно, просто грустно. Любовь еще не постучалась в ее сердце.