Видела бы ты физиономии собравшихся,
Прошли долгие, напряженные секунды, и вот он встал – он тогда показался мне гораздо выше, чем я думала. Один шаг – и он прямо передо мной. Я не отступила. Я вздернула подбородок, чтобы продолжать смотреть ему в глаза. Мне было восемнадцать, я только что поступила на юридический факультет. Он был взрослый мужчина. Я не знала, сколько ему лет. Только позже выяснила, что ему было сорок три – как моему отцу.
Я находилась в нескольких сантиметрах от него, и у меня возникло смутное ощущение, что передо мной стена и в то же время – море, вставшее на дыбы, вертикальная волна, изнутри которой слышится рев. На мгновение в его глазах вспыхнул огонек ненависти, словно ему хотелось убить меня или ударить. Но огонек быстро погас, и я увидела спокойное, почти веселое лицо. Затем на этом лице появилось подобие улыбки – но это, похоже, заметила только я, – и Элиман, не сказав ни слова, вышел из гостиной.
После его ухода повисло молчание. Прервал его Гомбрович: «Браво, мадемуазель. Вы не из трусливых. Но я понимаю поступок африканца. Ты, Сабато, тоже его понимаешь, правда? Он сейчас как затравленный зверь. Как раненое животное. На какое-то время он затаится. Он всегда так делает, если к нему подступают слишком близко. А когда он собирается исчезнуть, у него появляется такая походка, какой он сейчас вышел из комнаты. Мы с Сабато в конце концов к этому привыкли. И вам тоже лучше бы привыкнуть. Думаю, вы нескоро увидите его здесь. И все-таки – браво, девушка. Его надо было зацепить, а кроме вас здесь некому это сделать».
Гомбрович был прав: после этого вечера Элиман пропал на несколько месяцев. В следующий раз я увидела его почти год спустя, в августе 1959-го. В этот период Гомбрович и Сабато время от времени появлялись в салоне моих родителей. И каждый раз я спрашивала, сердится ли еще на меня их друг. Один из них всегда отвечал, что Элиман не сердится. Просто он уехал. Куда? Путешествует по Латинской Америке. То в Чили, то в Бразилии, то в Мексике, то в Гватемале, то в Уругвае, то в Колумбии, то в Перу. А вот цели этих частых поездок ни Гомбрович, ни Сабато не знали. «Сколько я его знаю, – сказал мне однажды Сабато, – он всегда много путешествует. Но я не знаю, что он ищет, не знаю даже, ищет ли он что-нибудь».
Я выбрала Сабато и Гомбровича своими наставниками в литературе. Хотя скорее это они выбрали меня в ученицы. Они уже были известными во всем мире писателями. В университете я изучала право, но чувствовала, что поэзия мне ближе. Гомбрович и Сабато не были поэтами. Они были великолепными мастерами прозы, наделенными высочайшим интеллектом. Они не писали стихи, но читали их и хорошо знали поэзию. В то время, когда я делала первые шаги в литературе, наши беседы о поэзии были для меня исключительно важны.
Я представила на их суд свои первые поэтические опыты; их оценка была строгой, без снисхождения и без незаслуженного поощрения. Если я серьезно отношусь к литературе и к поэзии, если я хочу писать, говорил Гомбрович, у меня только один путь – неумолимая взыскательность, полная самоотдача. Он приводил мне слова чешского поэта Владимира Голана: «От наброска к законченному произведению надо ползти на коленях». И добавлял: «У этой дороги нет конца».
Гомбрович был более жестким, но в то же время и более веселым и эксцентричным из этой пары. Он много общался с молодежью, и в его даровании было что-то фрондерское, ироническое, почти неприятное. Сабато был более замкнутый, молчаливый. Он умел быть безжалостным в своих суждениях о литературе, но в любых обстоятельствах проявлял большую сдержанность. А еще чувствовалось, что он существует в обширном и глубоком внутреннем пространстве, где ему приходится сталкиваться с важными философскими вопросами, которые он постоянно поднимает в своих книгах.