Уже к весне Алла ощущала себя пани Дятловской, а не дочерью Скорохватовых. Она выпекала заварные пирожные по рецепту Катерины Аркадьевны и училась уже в группе вместе с Лерой. При любом удобном случае, в обществе студентов или маминых друзей, пани вставляла в разговор цитаты из речей профессора Дятловского и приподнимала свои причёсанные брови. Губы её чувственно блестели, а глаза горели тёплым спокойным огнём. С Лерой она расставалась только на ночь, и то с неохотой, даже выходные девчата проводили вместе, а Николай Николаевич иногда шутил, представляя Аллу кому-нибудь из гостей: «Вот, мы удочерили девочку». И удочерённая светилась, подтверждая — сущая правда.
До встречи с Лерой Алла не подозревала, что и в советском подъезде дежурит консьерж, да ещё в фуражке — синей, с козырьком, как во французских кинокартинах. Правда, в кино консьерж равнодушно читает газету, пока грабители спокойно выносят рояль из квартиры на последнем этаже, а наш, советский, впивается взглядом и допрашивает, как милиционер в детективе про Петровку.
«Да что вы, — отмахивается Лера, — это сестра моя, Алла Скорохватова! Запомнили?» Но Алла, уже поднимаясь по лестнице, забывает о въедливом старике. Повсюду ковры, красные и бордовые, а вдоль чистых стен, ребристых, как течение реки, стоят вазоны с диковинными цветами. На втором этаже на неё пристально смотрит глазок, ввёрнутый в чёрную кожу входной двери, за которой волшебная страна, а золотой ключик рядом, семенит по ступенькам.
Самое главное — отыскать ключик, тогда дверь откроется сама.
Она и открылась сама. Едва перешагнув порог, Лера с воплем «Мама, мы дома!» нырнула в шкаф, чтобы найти тапочки, самые красивые, для дорогой гостьи. Но гостье не до тапочек, она забыла, как дышать. Она стала Золушкой на балу. Прихожая казалась ей залом королевского дворца, и, не чуя ног, она, на одних только носочках, на самых кончиках, добежала до входа в ванную комнату, вдыхая райский воздух профессорской квартиры.
По правую руку от входной двери — коридорчик, убегающий в королевскую спальню, а по левую стоит зеркало в человеческий рост, одетое в старинную раму из дерева, потемневшего от воспоминаний. Прежние хозяева реликвии, бабушка и прабабушка Валерии, претерпели все трагедии двадцатого века, и зеркало с ними, и не разбилось, а в серебре его памяти остались образы революционеров и оккупантов.
Зеркало никогда не врёт. Первокурсница Лера не любила заглядывать в серебряную душу оракула. Неприятно же, когда изо дня в день показывают твой реальный вес, да не просто ещё показывают, а укоряют: нельзя в семнадцать лет весить семьдесят два кило, нельзя из бара под торшером таскать конфеты, нельзя, нельзя… Лера показывала язык и убегала — да ну тебя!
Но Алла не сбежала. Остановилась у зазеркалья и на мгновенье застыла. Она не узнала себя: бальное платье превратилось в вязаную кофточку и джинсы. Волосы на голове, кроме чёлки, теперь выглядели как щётка одёжная. Принцесса попробовала поправить руками причёску, но только обколола о щетину ладони. Чёрт-те что. По губам размазан какой-то красный маргарин, а на коленях морщатся складками джинсы.
Гостья одной рукой растирает губы, а другой вытягивает джинсы на коленях. Но остатки помады оранжевыми мазками въелись в кожу около рта так, что не помог и платок. Алла готова была разрыдаться, но тут подоспели тапочки, каждый с белым пушком на носу, как раз по ноге, бархатные, — ну чем хуже хрустальных туфелек? Сама хозяйка, волшебная фея, появилась из спальни и преподнесла их в подарок: «Надевайте, Аллочка, будьте как дома. Отныне эта пара будет вашей. Меня зовут Катерина Аркадьевна. Девочки, ступайте мыть руки, обед готов».
Душа несчастной Золушки согрелась, и началась другая сказка, настоящая, в которой у принцессы волосы длинные, тёмные, как шоколад, блестят и падают на плечи.
До встречи с Лерой Алла ненавидела домашние вечера. Мама приходила с работы и в перекошенном халате бегала от плиты к телевизору. Одной рукой жарила картошку, другой — утюжила простыни, а душа её томилась в любви из сериала. При этом картошка подгорала, ткань морщилась, но мама темп не сбавляла и даже в рекламу успевала переброситься парочкой милых фраз с единственной дочерью. С приходом отца же, обычно поздним — он что-то где-то выяснял, одно и то же и каждый день, — мама надевала маску неподвижности, собираясь для атаки. Спина и взгляд её становились напряжёнными. Она выявляла всё новые промахи этого никчёмного человека или, в крайнем случае, припоминала грехи минувших дней. Один промах отца — свет не выключил в ванной или разбросал носки, — и дом взрывался.
Никчёмный человек смиренно глотал яд. Молчал. Мыл ботинки под краном. Просил: «Замолчи». Плёлся на кухню. Ковырял вилкой в сковороде, вылавливая гладкие неподгоревшие дольки. Бросал вилку. Потом тарелку. И дом взрывался.
Сценарий шёл по кругу, но с годами папины глаза налились собачей тоской, а запах алкоголя уже обгонял его шага на два.