обычно, от этого выиграю не я, а только мои картины. У меня один выбор – стать либо

хорошим, либо никудышным художником. Предпочитаю первое. Но живопись все равно что

слишком дорогая любовница: с ней ничего не сделаешь без денег, а денег вечно не хватает.

Вот почему связанные с нею расходы следовало бы возложить на общество, а не

обременять ими самого художника.

Но и тут ничего не скажешь – нас ведь никто не заставляет работать, поскольку

равнодушие к живописи – явление всеобщее и непреходящее.

К счастью, желудок мой настолько окреп, что я сумел прожить в этом месяце три недели

из четырех на галетах, молоке и сухарях.

Здешнее здоровое тепло восстанавливает мои силы, и я, несомненно, был прав, что

отправился на юг немедленно, не ожидая, пока недуг станет неизлечимым. Да, теперь я

чувствую себя, как нормальные люди – состояние, бывавшее у меня только в Нюэнене, да и то

редко. Это очень приятно.

Говоря о «нормальных людях», я имел в виду бастующих землекопов, папашу Танги,

папашу Милле, крестьян; хорошо чувствует себя тот, кто, работая целый день, довольствуется

куском хлеба и еще находит в себе силы курить и пропустить стаканчик – в таких условиях без

него не обойтись; кто, несмотря ни на какие лишения, способен чувствовать, что далеко, вверху

над ним раскинулся бесконечный звездный простор.

Для такого человека жизнь всегда таит в себе некое очарование. Нет, кто не верит в

здешнее солнце, тот сущий богохульник!

К сожалению, помимо божьего солнышка, тут три дня из четырех чертов мистраль.

521

Счастлив сознавать, что прежние мои силы восстанавливаются быстрее, чем я мог

надеяться.

Я обязан этим, в первую очередь, содержателям ресторана, где я сейчас столуюсь, – это

исключительные люди. Разумеется, я за все плачу, но ведь в Париже и за деньги не

допросишься, чтобы тебя кормили как следует.

Я был бы рад видеть здесь Гогена – и подольше.

Грюби прав, советуя воздерживаться от женщин и хорошо питаться, – это полезно:

когда расходуешь свой мозг на умственную работу, следует экономить силы и тратить их на

любовь лишь в той мере, в какой это необходимо.

Соблюдать же подобный режим в деревне легче, нежели в Париже.

Вожделение к женщинам, заражающее тебя в Париже, – это, скорее, симптом того

нервного истощения, на которое ополчается Грюби, чем проявление силы.

Поэтому, как только человек начинает выздоравливать, вожделение угасает. Тем не

менее первопричина, вызывающая его, остается, ибо она неизлечима и заложена в самой нашей

природе, в неизбежном вырождении семьи от поколения к поколению, в нашей скверной

профессии и безотрадности парижской жизни…

Ресторан, в котором я столуюсь, весьма любопытен. Он весь серый – пол залит серым,

как на тротуаре, асфальтом; стены оклеены серыми обоями. На окнах зеленые, всегда

спущенные шторы; входная дверь прикрыта большим зеленым занавесом, чтобы не проникала

пыль.

Словом, все серо, как в «Пряхах» Веласкеса; все, даже тонкий и очень яркий луч солнца,

проникающий сквозь штору, напоминает эту картину. Столики, естественно, накрыты белыми

скатертями. За этим помещением, выдержанным в серых веласкесовских тонах, находится

старинная кухня, чистая, как в голландском доме: пол из ярко-красного кирпича, зеленые

овощи, дубовый шкаф, плита со сверкающими медными кастрюлями, с белым и голубым

кафелем, и в ней яркий оранжевый огонь.

Подают в зале две женщины, тоже в сером, точь-в-точь как на висящей у тебя картине

Прево.

На кухне работают старуха и толстая коротышка служанка; они тоже одеты в серое,

черное, белое.

Перед входом в ресторан – крытый дворик, вымощенный красным кирпичом; стены

увиты диким виноградом, вьюнками и другими ползучими растениями.

Во всем этом есть нечто подлинно старопровансальское, в то время как остальные

рестораны устроены до такой степени на парижский манер, что в них есть даже помещение для

консьержа и надпись «Обращаться к консьержу» хотя никакого подобия консьержа там и в

помине нет.

Здесь же – ничего кричащего, ничего броского. Видел я и хлев, где стоит четыре

коровы цвета кофе с молоком и такой же теленок. Хлев – голубовато-белый, он весь заткан

паутиной; коровы – очень чистые и красивые; вход прикрыт от пыли и мух большим зеленым

занавесом.

И в хлеву серые веласкесовские тона!

До чего же мирно в этом кафе, где и платье у женщин, и коровы – молочно-сигарного

цвета, стены – спокойного голубовато-серо-белого, а драпировка – зеленого; какой яркий

контраст образует его интерьер со сверкающей желтизной и зеленью залитого солнцем дворика!

Как видишь, я сделал тут еще далеко не все, что можно сделать.

Мне пора садиться за работу. На днях я видел еще кое-что очень спокойное и очень

красивое – девушку с лицом, если не ошибаюсь, цвета кофе с молоком, пепельными волосами

и в бледно-розовом ситцевом корсаже, из-под которого выглядывали маленькие, крепкие и

упругие груди.

Все это – на изумрудном фоне смоковниц. Подлинно деревенская женщина во всем

обаянии девственности.

Не исключено, что я уговорю позировать мне на открытом воздухе и ее самое, и ее мать

– садовницу: землистое лицо, грязно-желтое и блекло-голубое платье.

Перейти на страницу:

Похожие книги