Он ничего не помнил о том, что «говорил, чего хотел и что делал» во время приступов, но не мог забыть саму тьму. Она настигала без предупреждения, и Винсент внезапно и необъяснимо исчезал из мира. Жозеф Рулен, который зашел навестить его в больнице, был свидетелем одного из таких приступов и описывал состояние больного как «потерянное». Во тьме Винсента терзали безымянные страхи, накатывались «тоска и ужас» и «дикие приступы тревоги». Повсюду мерещились угрозы, с которыми он яростно сражался, бессвязно ругая врачей и прогоняя от себя любого, кто приближался к койке. Когда же гнев его стихал, больной забивался в угол или накрывался одеялом, корчась в лихорадке «безымянных моральных страданий». Он никому не доверял, никого не признавал, сомневался во всем, что слышал и видел, не принимал пищу, не мог спать, не хотел писать письма и отказывался разговаривать.
Во тьме его преследовали бесформенные тени. Чудовищные галлюцинации, призраки, подобные Орля, появлялись и исчезали, словно туман, но были видимы и осязаемы, как его собственная плоть. «Во время приступов все, что я воображал, казалось мне реальностью», – писал он. Призраки разговаривали с Винсентом, обвиняли его в чудовищных преступлениях, насмехались над ним. Он кричал в ответ, оправдывался перед пустотой. Всю жизнь Винсент спорил и убеждал, а теперь оказался заложником собственного кошмара, узником, низвергнутым в молчание. «Я так много кричал во время приступов. Я пытался защитить себя, но не мог», – вспоминал он. Под гнетом этих обвинений, оставшихся без ответа, Винсента захлестывали волны самобичевания и жестокого раскаяния.
Винсент никогда прямо не называл своих призрачных обвинителей, но в часы «ужасных страданий», пребывая «хуже, чем в беспамятстве», выкликал имена: Дега, чьи легкие, элегантные линии так и не давались ему; Гогена, чей отказ остаться в Арле подтвердил крах великой мечты о юге; Тео, приехавшего в Арль слишком поздно и совсем не по тому поводу. И конечно, имя пастора Ван Гога, неумолимо следившего за сыном с каждого распятия и готового заклеймить каждую его неудачу.
Во время болезни я снова, как наяву, видел перед собой каждую комнату в нашем зюндертском доме, каждую тропку и каждое растение в нашем саду, окрестные поля, соседей, кладбище, церковь, огород за домом – все, вплоть до сорочьего гнезда на высокой акации у кладбища.
В моменты галлюцинаторных вспышек памяти Винсент вновь терзался болью от давних ран. «В горячке безумия мои мысли пересекли множество морей», – писал художник. Память всегда была его шестым чувством, а ностальгия – бурным внутренним морем вдохновения. Безумие разрушило мост между прошлым и будущим.
Там, где остальные видели безумие, Винсент видел лишь воспоминания. В записке, отправленной 29 декабря младшему брату беспокойного пациента, Феликс Рей описывал, как Винсент забирался в кровати к соседям по палате – как в Зюндерте, когда он делил постель с Тео; бегал в одной ночной рубашке за медсестрами – как когда-то за Син в Гааге, и даже намазал лицо углем – повторяя свою выходку в Боринаже. Феликс Рей воспринимал все это как проявления помешательства. «Он пошел умываться в ящик с углем», – изумленно писал молодой врач. Но Рей не мог увидеть того, что видел один только Винсент, – его прошлое, насмешки и отторжение шахтеров Боринажа и привычный ритуал самоуничижения, которому он подверг себя в черной стране, чтобы выказать солидарность с этими людьми, «ходящими во тьме».
Иногда тьма рассеивалась быстро – словно случайная гроза, на мгновение или на час закрывшая солнце; иногда владела своей жертвой несколько дней, и тогда буря за бурей сотрясали измученный разум больного и, казалось, навеки изгоняли солнце.