Говорили о перевозке контрабандой оружия из Германии в Аш, Хебы и Румбург — наши города на границе, о совещании министра внутренних дел с немецкой партией, о прекращении демонстраций и инцидентов, потом о Гитлере, который, мол, должен произнести речь в Нюрнберге, — о Гитлере теперь говорили все время, еще больше, чем тогда, когда все случилось с несчастной Австрией. Голос в приемнике еще говорил о нападениях штурмовиков на общественные здания и учреждения в пограничных районах и о немецких знаменах… Потом был дан сигнал, извещающий, что наступила полночь. Я выключил радио, огонек поглотила тьма, в квартире наступил снова тот странный, невероятно мертвый покой. Кто-то к нам пришел, может, какой-то журналист, спрашивать об убийствах, улыбнулся я, а может, господин полицейский президент или министр внутренних дел, а потом, бог знает почему, мне пришло в голову бросание лассо… А потом мной овладело какое-то странное чувство.
Мне захотелось скинуть одеяло, захотелось встать и выйти в переднюю. Постоять там и послушать. О чем говорят в кабинете, услышать было невозможно — из кабинета никогда ничего не было слышно, даже если приложить ухо к двери. Так же напрасно было бы обнаруживать следы в передней, ведь я так же плохо умел различать следы, как и бросать лассо. Оставалась только вешалка против часов у зеркала, где минуту назад что-то зашуршало, и на ней, вероятно, что-то висит. Я откинул одеяло и спустил ноги на ковер — по мне пробежала легкая дрожь. Почему меня трясет, подумал я, разве я не имею права встать и выйти в переднюю. Разве это какое-нибудь преступление? Разве может он меня за это посадить в тюрьму или наконец избить — хотел бы я на это посмотреть! А что, если мне надо пойти в уборную? Я бы, вероятно, сначала встал, улыбнулся я своим мыслям, и пошел, хотя сейчас полночь и у него сидит сам господин полицейский президент или министр внутренних дел.